Борис Годунов
Шрифт:
— Россия, тоскуя без царя, нетерпеливо ждет его от мудрости собора. Вы, святители, архимандриты, игумены, вы, бояре, дворяне, люди приказные, дети боярские и всех чинов люди царствующего града Москвы и всей земли русской, объявите нам мысль свою и дайте совет, кому быть у нас государем. Мы же, свидетели преставления царя и великого князя Федора Иоанновича, думаем, что нам мимо Бориса Федоровича не должно искать другого самодержца!
Иов замолчал и впился глазами в лица. Мгновение стояла тишина. И вдруг раздались голоса:
— Да здравствует государь наш Борис
С неприличной для патриарха торопливостью Иов воздел руки кверху, воскликнул:
— Глас народа есть глас божий: буде, как угодно всевышнему!
Поздно ввечеру, тайно, Семен Никитич был у патриарха. Иов сказал, что завтра после службы в соборе, в церквах и монастырях решено миром — с женами и грудными младенцами — идти в Новодевичий бить челом государыне-инокине и Борису Федоровичу, чтобы оказали милость.
Разговор тот был с глазу на глаз, но патриарх даже Семену Никитичу сказал не все. Пожевал губами и, благословив, отпустил. А была у патриарха с духовенством еще и другая договоренность: ежели царица благословит брата и Борис Федорович будет царем, то простить его в том, что он под клятвою и со слезами говорил о нежелании быть государем. Но ежели опять царица и Борис Федорович откажут, то отлучить правителя от церкви, самим снять с себя святительские саны, сложить панагии, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.
И пугался, и плакал Иов в храме потому, что одно знал — не должно больше быть междуцарствию.
Услышал как-то шепот в ризнице, когда одевали его к выходу: «Недолго-то осталось Иову красоваться». — «Да, придут Романовы, а он у них не в чести». Слабый шепот, но все же разобрал Иов: «Гермоген Романовым ближе». — «Это так…»
Обернулся патриарх. За спиной стояли самые близкие. Подумал: «Ежели эти шепчутся, что другие говорят?»
Иов, ткнув посохом в каменные плиты, двинулся из храма. На паперти патриарх остановился, обвел взглядом московский люд, благословил широким крестом и, уже ни на кого не поднимая взор, пошел по ступеням.
Крестный ход двинулся в Новодевичий монастырь.
У Чертольских ворот людно, теснота. Напирает народ, но где там — узка улица. Харчевни, кузни, мучные лавки, блинные — углы корявые выставили и стоят, словно человек, растопыривший локти на перекрестке. Не пробиться.
Иов с иерархами, с боярами, с людьми знатными прошли вперед по свободе, а тут толпа поднаперла, и заколдобило. Того и гляди, топтать друг друга начнут в тесноте.
Вон мужик елозит лаптями по наледи: прижали к стене, и ему ни туда ни сюда нет хода.
— Братцы, братцы! — кричит мужик, а лицо уже синее.
Здесь баба с дитем. Ребеночек выдирается из тряпок, разинул рот в крике. Бабу притиснули — не вырвется.
— Ратуйте, люди! — вопит. — Ратуйте!
— Ах ты, мать честная! — выдохнул Арсений Дятел. — Подавят народ.
Рядом с Арсением Игнашка Дубок и стрелец с серьгой в ухе. Вышли из переулка, глянули, а тут вон что творится.
— Непременно подавят. Куда пристава смотрели? Развели бы народ
Такое случалось на Москве: хлынет толпа, задние навалятся — не удержать. И рад бы остановиться человек, да он и упирается изо всех сил, а его жмут в спину те, кто и не видит, что творится впереди. Праздники обращались в великое горе. Улицы узки, кривы — один поскользнется, упадет поперек хода, и через него повалится десяток. Страшно. Ребра ломали, глаза выдавливали.
— Ратуйте, люди, ратуйте!
Но в людском море у Чертольских ворот вроде бы посвободнее стало. Народ полегче пошел.
Вдруг Арсений услышал со стороны:
— Эх, дядя… Надо бы конька разогнать да и пустить с саночками через улицу. Вот уж станут намертво.
Арсений осторожно скосил глаза.
У облупленной стены лабаза двое — в легоньких полушубочках, подвязаны кушаками. За ними впряженный в сани конек. У Арсения екнуло в груди: «Ах, ты… Вот кто здесь старается». За поясом у Арсения нож. Но стрелец тут же решил: «Ножом нельзя. Крик да шум ни к чему. Завалить обоих молча в санки да и свезти в полк. Там, с ребятами, разберемся». Глянул на Игнашку. Тот поймал взгляд и насторожился. Арсений глазами дал понять: молчи-де. Потихоньку, полегоньку отступил назад. Дубок за ним. И стрелец с серьгой в ухе, недоброе почувствовав, двинулся за ними.
Но, видать, сплоховал Арсений, или те двое, в полушубочках, тоже были не лыком шиты. Мужик, стоявший у конька, повел глазом на стрельцов, толкнул товарища в сани и, повалившись боком на грядушку, гикнул и пустил коня. Так и ушли в переулок, только снег завился. Арсений головой крутнул:
— Лихие ребята! Узнать бы, чьи они.
Но не до того стало. Народ валом напирал через Чертольские ворота. Стрельцы влились в толпу. А все же не зря в переулочке стояли: оборонили крестный ход. Те, с саночками, много могли наделать беды.
Иов с иерархами, двором, воинством, приказами, выборными от городов вышли на Девичье поле, под самый монастырь. Впереди несли знаменитые славными воспоминаниями иконы Владимирскую и Донскую. Навстречу из монастырских ворот вынесли икону Смоленской божьей матери. В уши ударил звон колоколов. Звон малиновый. При таком звоне душа страждет. Икона Смоленской божьей матери в золотом дорогом окладе, украшенном бесценными камнями.
Подходили из Хамовников, шли от Никитских ворот, из Малолужниковской слободы и стеной ломили с Пречистенки. Из-за Москвы-реки санным переездом шли из Троицко-Голенищева, Воробьева, Раменок. Мужики, бабы, дети. Люди напирали, жарко дыша в затылки друг другу.
Боялись страшного. Жизнь пугала. Жестокими кострами, на которых жгли людей. Поветренными морами. Пыточными дыбами. Страшным судом. Геенной огненной.
Годунов стоял под высоко поднятой иконой. Глаза у правителя запали, нос заострился, и видно было — дрожит в нем каждая жилка. Обведя толпу глазами, он шагнул к патриарху.
— Святейший отец, — сказал с трещиной в голосе, — зачем ты чудотворные иконы воздвигнул и народ под ними привел?
На Девичьем поле стало так тихо, будто каждый задержал дыхание.