Борис Годунов
Шрифт:
То, что целовальник все знает, и без слов было ведомо, но вот как подойти к нему? Тать и кабатчик живут завсегда в мире: один ворует — другой торгует. Да еще и так говорили: «Нет вора-удальца без хорошего торговца». Но куда ни кинь, а идти было надо. Очень опасен был воевода. Нетерпелив. Вины без шкуры не снимал. Говорил: «Так царева служба требует». И на том стоял крепко.
Стрельцы приступили к кабатчику. Кабатчик завертелся, как уж под вилами: и этого-де не знаю, и того не ведаю. Всплеснул руками. Четверть выставил стрельцам. Но те скушали водочку, а от своего не отстали. Старший из них сказал:
— Ты, Опанас, не верти. Выдай татей, иначе мы запомним.
Посмотрел на кабатчика просто. Тот заробел.
Прикинул кабатчик и так и эдак, и получилось: лучше выдать татей. С воровства, конечно, копейка шла, и немалая, но выходило из разговора со стрельцами, что здесь можно и рубль потерять.
Опанас растерянно пошарил руками под стойкой и как бы невзначай выставил еще четверть. В склянке заманчиво булькнуло, но старший из стрельцов, приняв и этот подарок, все одно значительно сказал:
— Ну, Опанас…
Кабатчик сдался:
— Приходите ввечеру. К кому на стол поставлю свечу, те и есть тати. — Сокрушенно махнул рукой. Добавил: — Только, стрельцы, уговор — меня оберегите. А то ведь знаете, лихому человеку петуха пустить ничего не стоит.
Посмотрел, как прибитая собака. Постоялый двор на большой дороге. Здесь всякое может случиться. Выжал слезу.
— Не робей, — ответили, повеселев, стрельцы, — обороним.
Ввечеру на постоялом дворе негде было и ногой ступить. Чумаки возы с солью пригнали, обоз, шедший на Путивль, пристал. Тому ось у телеги починить, другому колеса подмазать, третий, на ночь глядя, темноту решил переждать. На дорогах не то что в темень — грабили белым днем. Нагло. И хлопала, хлопала дверь. Входили разные люди: и лыком подпоясанные по посконной рубахе, и ничего себе — подвязанные хорошими кушаками. Вкусно пахло чесноком, вяленой рыбой, тянуло сытным запахом свежевыпеченного хлеба. Но в зернь никто не играл, и никто не ломался пьяный у стойки, хвалясь пропить последний крест. Хохлы в бараньих шапках и шароварах шире Турецкого моря, тощие белорусы в серых посконных портах, евреи в пыльных камзолах и перемазанных чулках на тощих петушиных ногах. Монах сидел у окна, закусывал, мелко, по-заячьи, шлепая губами. Народ все то был тихий, отягощенный дорожными заботами. А ежели кто и поднимал голос, хватив с устатку горилки, то тут же и смолкал под строгим взглядом возвышавшегося за стойкой в красной рубахе Опанаса.
Стрельцы настороженно, из прируба, поглядывали в щель. Сидели давно, но Опанас не подавал знака.
Хлопнула дверь, и вошли четверо. Сытые, видно сразу, уверенные. Последний задержался у порога. Мужик — не то чтобы из шибко крепких, но, чувствовалось, и не слабый — глазами повел по головам. Взгляд у мужика тяжелый. Чтобы так глядеть, надо повидать всякого и уж точно можно сказать: не одни лазоревые цветочки перед этими глазами цвели. Было другое чего, пострашней. По-хозяйски мужик шагнул к стойке. Опанас тотчас вышел навстречу, провел мужиков в угол, усадил подальше от дверей. Вернулся, взял вино, стаканчики, зажег сальный огарок и разом отнес молодцам. На лице у него и морщинка малая не дрогнула. Тоже был жох. Еще и неведомо, кто кого бы перетянул, ежели его с татями на весы положить. Не успел Опанас еще и от стола отойти, осторожный, тот, что огляделся, войдя в кабак, погасил свечу.
— Ну, ребята, — подсохнув лицом и прижав локти, сказал старший из стрельцов, —
Пошел из прируба. И как только вышагнул из-за притолоки, глазастый глянул на стрельца и руку за спину завел. «Нож у него, — мелькнуло в голове у старшого, — бить надо с ходу». И тут же резко качнулся вперед и взмахнул чеканом [15] . Но Иван-трехпалый увернулся. Литая тяжелая гирька ударила в стол, проломила крышку. Старшой грудью кинулся на татя. Весь кабак встал на ноги. Монах, как перепуганная курица, бросился за печь. Старшой, изловчившись, прижал Ивана к стене. Тот боролся, елозя спиной по обсыпающейся известке. Выворачивался и все пытался схватить стрельца за горло. Но стрелец был зол и не давался, хрипел:
15
Чекан — род оружия.
— Постой, постой!..
Стрельцы скопом навалились на татей. Одного свалили, другому руки заломили за спину. Иван все же вывернулся. Помог дружок. Упал под ноги старшому, и тот рухнул на пол. Иван плечом вышиб дверь, выскочил из кабака. Тут случилась невесть кем оставленная повозка, и Иван прямо с крылечка прыгнул в нее, подхватил вожжи. Дружок, спасший его от страшного стрелецкого чекана, замешкался в дверях. Двое насели на него, но он их одолел. Кинулся к повозке и запнулся. Падая, схватился за грядушку. Однако Иван уже погнал коней. Хлестал кнутом так, что вспухали кровавые полосы на конских крупах. Кони, взбесясь, высигивали из оглоблей.
— Иван, Иван, — хрипел дружок, волочась за повозкой, — остановись!
Трехпалый оглянулся, увидел бегущих следом стрельцов, чумаков, отпрягающих лошадей от коновязи, и сплеча, что было мочи, хлестнул дружка по глазам. Тот, вскрикнув, покатился в пыль. Грохоча, повозка пошла под уклон.
Вот ведь как получается в жизни: били, били человека да свое и выколотили — ну а теперь что ж, держись! Он себя выкажет. Ну а где тот парнишка, что любил в поле слушать жаворонков? А? Всё, люди… Был парнишка — да вышел. Очень старались вокруг, чтобы жаворонков он забыл.
Иван загнал повозку в лес, соскочил на землю и, не оглядываясь, пошагал в чащобу. Шел поспешая. Грудь вздымалась высоко. Он перевел рвавшееся из груди дыхание, прислушался. Погони не было слышно. Иван дрожащей рукой отер потное лицо и вдруг подумал: «А куда я бегу? Стрельцы давно отстали». Огляделся. Ноги не держали, и он сел на поваленный ствол. Над головой ровно шумели деревья, а может быть, то кровь гудела в ушах? «На украйны идти нельзя, — решил, отдышавшись, Иван, — стрельцы озлились, перекроют дороги — и мышь не проскочит. Старшого-то я ножом полоснул… Пойду к Москве. Там не ждут. Авось проскочу». Ему нестерпимо захотелось пить, но он только облизал губы. Здешнего леса не знал и, где сыскать родничок, не ведал. Поднялся с замшелой лесины и зашагал в темноту. Ветви захрустели под ногами. Но и они вскоре смолкли — и все: был человек, да растворился в черной ночи.
Игнатий в доверие вошел к Татарину. Чертоломил на своей землице, не разгибаясь, с ранней зари до позднего вечера, да и на барщине головы не поднимал. Одним словом — по понятиям боярского приказчика — встал мужик на ноги. От такого есть прок в хозяйстве. «Не заграждай рта, — помнил приказчик боярский, — у вола молотящего». Серебра Игнашке дал, и тот обзавелся новой сохой, справную лошадку прикупил и ныне считался на деревне крепким. Осталось сосватать девку да и жить как бог даст. Заветный рублик еще не извел до конца. Можно было и избу поправить и хорошие ворота поставить. Старая изба валилась. Да оно и понятно: ее еще дед рубил, так ныне одно название было — изба. Но Игнатий шибко надеялся на свою силу.