Борис Годунов
Шрифт:
И махнул царской рукой: иди-де, иди и делай, что велено.
Но то все были радости. И отхороводились они, отшумели, откружили, как отпоет, отпляшет, отзвенит любой праздник, да и угомонится.
В Думе царь в один из дней после коронации соизволил отпустить бояр и повелел остаться для важного разговора дьяку Щелкалову.
Бояре вышли. Царь поднялся с трона, неспешно спустился по ступеням и сел к торопливо поставленному столу. Молодой дворянин подвинул кресло, тяжелые его ножки явственно стукнули в пол. Царь указал дьяку, дабы и тот присел для беседы.
Бронзовый загар, придававший Борису вид бодрый и свежий во время серпуховского
— Дабы сыскать мир на границах государства нашего, — сказал Борис, — надобно…
И вдруг царь прервал плавно начатую речь, подумав, что уж кому-кому, но только не сидящему напротив него дьяку следует объяснять — мира не сыщешь, ежели и тысячи воинов поломаешь на бранном поле. Плох мир, завоеванный такой ценой.
Поверх головы Щелкалова, смирно сидевшего на лавке, Борис устремил глаза в стену и сжал губы. В глазах царевых неясным светом заходило что-то, отражая многодумные мысли.
Царь не ошибся. Слишком опытен и знающ был дьяк: заботы Борисовы и без слов угадал.
В тот год земля уродила так щедро и обильно, что и старики не могли припомнить подобное. Счастливый урожай, успешный поход в степи, одушевление поднятого на крымцев дворянства да и прочего люда укрепляли царя в мысли, что в пределах российских дела складываются как никогда крепко. Забота Бориса сейчас была другая — так же прочно и уверенно укрепиться за рубежами державы, и в этом помочь должен был не кто иной, как сидящий напротив за столом крепкокостный, с мужичьими въедливыми глазами дьяк. Многоходовые дорожки вели Василия Щелкалова к иноплеменным царским дворам, и ходить по ним, не сбиваясь, мог только он. Всей посольской службой ведал дьяк, и его слюдянисто-прозрачные глаза заглянуть могли туда, куда другим путь был заказан. А сделать следовало многое. Сигизмунда строптивого — подпереть двором австрийского цесаря. Двор цесарский — напугать султанской стрелой. Крымцев — озаботить Литвой и Польшей. И много, много другого, неотложного, решить пристало немедля, так как в делах межгосударственных и час промедления может привести к гибельным утратам.
В разговоре царя с Василием Щелкаловым в тот день были названы три имени: думного дворянина Татищева, думного дьяка Афанасия Ивановича Власьева, думного же дворянина Микулина.
Думному дворянину Татищеву дорога выпала в Варшаву. Сборы были коротки, прощания еще короче. Надел лисью шубу посланник царев, жена припала с воем ему на плечо, но он отстранил ее и, отворотя лицо от стоящей на крыльце дома дворни, сел в возок и покатил к западным пределам.
От Митавы карету дворянина российского сопровождали королевские рейтары с белыми лебедиными крыльями за плечами. Бравый был вид у рейтар — крылья трепетали, трещали, бились на ветру, — однако Татищев подумал, что игрушка эта, хотя бы и нарядная, несомненная помеха в воинском деле. Еще и так решил думный: «Воинский доспех ни к чему украшать бантиками». Строг был в суждениях и, как ни ярили коней рейтары, раз только и глянув на них, внимания уже не обращал на почетных сопровождающих. Не до перьев ему было, даже и лебединых. Другое имел в мыслях.
Татищев — сухонький, маленького росточка, с печеным темным лицом, однако отпрыск старого рода и человек зело ученый, — в службе посольской состоял давно и знал много. Ему было о чем подумать.
Шведская корона так-таки упала с головы Сигизмунда. Сгоряча, в бешенстве, король со страшной силой влепил в несуразно огромный камин креслом так, что щепки брызнули в стороны, до последнего гроша выскреб королевскую сокровищницу и приказал готовить десант к шведским берегам. Грозен был.
В Варшаве, накануне десанта, в славном храме Святого Яна служили молебен, дабы святой помог войску Сигизмунда в ратном подвиге. Торжественно звучали серебряные трубы органа, множество свечей было возжжено, но папский нунций Рангони взглянул на молящихся и в лицах не увидел должной святости. Замкнуты были лица, скучны, да и особой тесноты в храме не отметил папский нунции, и это заметно его смутило.
Войско Сигизмунда было разбито в первом же серьезном сражении. И думный дворянин Татищев понимал, что и ангелоподобные рейтары, и льстивые речи панов во время остановок в замках на пути к Варшаве — не что иное, как следствие неудач Сигизмунда. Будь дела польского короля получше, не следовать бы российскому дворянину к столице Речи Посполитой в столь парадном окружении. Много скромнее был бы его путь. А теперь что уж? И рейтар можно послать, и тосты провозгласить.
В кулачок посмеялся Татищев и, опустив голову, казалось, задремал на мягких сиденьях. Во всяком случае, невыразительный, короткий его нос нырнул книзу, явно указывая, что дворянина утомила дорога.
Дорога и впрямь кого хочешь могла утомить — длинна да ухабиста. Кони разбрызгивали точеными копытами грязь, мелькали колесные спицы, и проносились — верста за верстой — обочь дорог могучие деревья. Редко встречный попадется, да и то все больше черный народ — холопы. А такой увидит летящую карету и побыстрее в сторону. Пусть лихо обойдет. Паны — они и есть паны, от них добра нечего ждать. А не успеет свернуть в сторону холоп, соскочит с телеги, упадет в грязь и низко склонится, сорвав шапку для бережения. И опять пущи, пущи потянутся за окном кареты, серые вески с черными, поросшими бурьяном крышами риг, слепыми хатами с голодными, хриплыми кобелями за заборами.
Подремывал думный дворянин. Но когда старший из рейтар заглянул в оконце кареты, то неожиданно встретил направленный в упор, внимательный взгляд серых настороженных глаз. Шляхтич отпрянул от оконца, почувствовав себя неудобно. Кашлянул в пышные усы. Думный дворянин, напротив, ничем беспокойства не выразил и так же уныло поклевывал носом.
Старший из рейтар — должно быть, по молодости или оттого, что перья лебединые уж больно задорно играли за спиной, — решил: «Странный москаль. Ему бы красоваться в карете, окруженной столь представительным отрядом, а он вот скис, прячется за кожаный фартук». Да и другое удивляло резвого шляхтича: к пирам и застольям московский посланник был равнодушен, но проявлял живой интерес к разговорам с людьми низкими и, по его, шляхтича, мнению, недостойными внимания, как-то: корчмари, торговцы грошовые или вовсе холопы.
Как только остановится поезд у яма или корчмы, москаль тотчас заводит разговор с черным людом. Да и спрашивает все больше о безделицах, для пана никакой цены не имеющих. То интересуется, как хлеб уродился или как скот перезимовал, больше того — что нынче от урожая ожидают, голодно ли живут или сытно.
Вот уж забота — что в брюхе у холопа. Хе! Прислушаешься к такому разговору да и плечами пожмешь. А москаль и в следующей корчме с тем же. Все — жито, жито, овес да, прости господи, моровые болезни. И так на час или более карету задержать может. Гордый шляхтич одного правила придерживался и верил в него твердо: крестьянин что конопляное семя, и сколько его ни жми, поднавалившись, хоть одну капельку масла еще выжать можно. Рейтары между собой даже посмеиваться начали над странностями Татищева. И зря, конечно.