Борис Годунов
Шрифт:
Король перевернул жесткий лист договора.
В лице папского нунция произошло движение. Нельзя сказать, чтобы изменилось то выражение спокойствия и выжидательной вежливости, которое было написано на нем с первой минуты аудиенции, — нет, но в глазах появился интерес. Нунций понял, что Сигизмунд подошел к статьям договора, которые больше прочих интересовали папского наместника. Нунцию было безразлично, кто будет на польском престоле: Сигизмунд шведский или Карл шведский, кто-то третий, четвертый или пятый. Перед ним не стояла задача сохранения польской короны обязательно на голове Сигизмунда. Он искал другое. Первые же статьи договора о любви и вечной приязни между московским и польским тронами, об их
Король перевернул листы и с этими статьями договора.
Настала очередь напрячься Льву Сапеге. Лев был не воинствующим католиком, но честолюбцем, а король читал статьи договора, где говорилось о возвращении Польше княжеств Смоленского и Северского с крепостями, о чеканке единой монеты для государств Московского и Польского, создании двойной короны царствующих домов, что уже одно могло привести к последствиям, в которых изощренный мозг Сапеги угадывал возможности удовлетворения самых радужных и пылких надежд.
Король, по-прежнему молча, прочитал и это.
Розовое лицо пана Варшидского, как и до чтения договора, сохраняло выражение некой неопределенности. Пан Пелгржимовский, напротив, был явно доволен своим присутствием на столь значительной встрече, что само по себе льстило его чести, и он заметно свободнее пушил ус. Что же касаемо статей договора, он считал — здесь все образуется и без его участия. Впрочем, в столь разном отношении сидящих за королевским столом к такому делу, как союз между двумя державами, ничего необычного не было. Подобного рода договоры редко вырастают на почве глубокой и страстной целеустремленности и обоюдного согласия участвующих в их подготовке. Чаще это плод взаимной неприязни, размолвок, поиска личного в общем, и только ловкое сочетание противоречий может привести к единому мнению. Но и это не все. Договоры, как правило, составляются и подписываются вовсе не для того, чтобы их выполняли, и это бывает понятно и составляющим и подписывающим. Напротив, высокие бумаги часто даже предусматривают не выполнение указанного в них, но вовсе противоположные действия, кои и есть скрытая причина их написания.
Король прочел и отложил договор. Тогда же было решено отправить в Москву великое посольство. Возглавить посольство по общему согласию король поручил Льву Сапеге.
Надо сказать, что среди статей договора была и такая: «Обеим сторонам выдавать по первому требованию другой стороны беглецов, воров, разбойников, зажигателей и других преступников, против царствующих домов глаголющих».
Монах недобро глянул на Григория и, не сказав ни слова, повел низким, тесным переходом. Шел не оглядываясь. Ряса над рыжими сапогами была у монаха обита, оболтана, из-под скуфьи прядями торчали седые космы. Стены перехода были сырые, ветхие, кое-где штукатурка осыпалась, выглядывали темные узкие кирпичи старого обжига. «Чудов
Монах шаркал подошвами, отмахивал рукой. Остановился, сказал строго:
— Жди.
Стукнул согнутым корявым пальцем в обозначившуюся в стене дверь. Глухо стукнул, не то боясь потревожить устоявшуюся монастырскую тишину, не то от слабости изможденного постом тела.
Григорий остался в переходе. Потягивало сквозняком. Далеко-далеко звонил колокол. Брень-брень… — плакала медь, жалуясь на кого-то. — Брень-брень… И от ее голоса еще неуютнее, тоскливее стало монашку. Некрасивое бледное лицо его, круглое, с грубой бородавкой ниже скулы, вовсе поскучнело. Он оглянулся, и вдруг удивительно проступили и стали вполне видны необычайно голубого цвета глаза. Совершенно неожиданные на утомленном, нечистой кожи лице, они выказали и разум, и волю, и ту удаль, которая единая делает жизнь человека необыкновенной.
Странным, поражающим светом горят детские лица. За нечеткими, незрелыми чертами светится такая жажда жизни, такое восхищение увиденным, такая всепобеждающая уверенность, что, глядя на них, нет сомнений — эти все сумеют. Но проходят годы, и лица тускнеют, стираются, меркнут. Редко кому удается пронести необычайное это свечение дорогами лет. В глазах монашка была и жажда жизни, и восхищение, и всепобеждающая уверенность, ан было что-то и еще, вопрошающее и пугающее одновременно. Но они светились. Григорий, однако, опустил веки, и глаза погасли. Отрепьев зябко повел плечами: бедная ряса, видать, плохо его грела.
Дверь отворилась. Угрюмый монах пропустил Григория в келию и шагнул в переход.
В келии было темновато, и Григорий едва разглядел в неверном свете лампады ветхое лицо сидящего на лавке у стены старца. Тот кротко взглянул на него и, поведя легкой рукой, сказал со вздохом:
— Садись.
Монашек присел на край лавки.
Лампада потрескивала, язычок пламени облизывал край зеленого стекла и чадил. И опять послышалась издалека жалоба: брень-брень… брень-брень… Только безнадежнее и глуше.
— Глеб имя мое во иночестве, — сказал старец, — иеродиакон я Чудова монастыря, хранитель книг и рукописей монастырских. Ты, сказывали мне, книжному письму навычен?
— Да, — торопливо ответил Григорий.
— Вот и хорошо. Помощником станешь.
Иеродиакон по-заячьи пожевал скорбными губами:
— Дело богоугодное.
Помолчали. И вдруг монашек, вскинув глаза, сказал торопливо и сбивчиво:
— Отец, большой боярин Александр Никитич говорил, что я не все о себе знаю. Ведома ли тебе тайна сих слов?
Впился в иеродиакона взглядом, руки прижал к груди. Сказанное на подворье Романовых глубоко запало в душу Отрепьеву, необыкновенно волнуя и требуя ответа. Иначе и быть не могло. С незаметным монахом говорил один из тех, чье имя на Руси, почитай, каждому было известно, на кого взглянуть было страшно, не то что словом обмолвиться, да и говорил непросто, но с загадкой, делясь сокровенным и, знать, известным только тем, кто на самом верху, кто жизнями и смертями людскими правит.
— А? Ведомо? Почто молчишь?
Знал: в Чудов монастырь по слову большого боярина его определили — и мысль имел, что именно здесь откроют ему не договоренное Александром Никитичем.
— Отче! — взмолился. — Скажи!
— Чур, чур, — боязливо вскинулся старец, загородился рукой, — то мирское, то не мое. — Лицо его затрепетало. — Узнаешь, скажут…
Опустил голову, прикрыл лицо клобуком и так забоялся, что узкие плечи задрожали. Глядя на эти слабые плечи, Григорий подумал с тревогой: «Что скрывают? Что?» Руку положил на горло. Старец ниже и ниже опускал лицо. Монашек потянулся к нему, коснулся края рясы.