Ботфорты капитана Штормштиля
Шрифт:
— Уезжаешь, Тошенька? — печально говорила Агаша. — Эй, как плохо! Следующий год приезжай снова.
Она варила в масле большие, похожие на ломти арбуза, пирожки с мясом, и Тошка невольно вспомнил те беляши, которые напекла ему в дорогу мама.
В путь тронулись на рассвете. Ветер медленно раздувал над горами зарю, как раздувают поутру озябшие путники потухший за ночь костер. Заря разгоралась нехотя, розовые угли восхода были подернуты серым пеплом облаков,
Все население Дуабабсты — Агаша с мужем, пять их белоголовых дочерей, Тумоша и даже высокомерные
— Тошен-ка-а-а! Счастливый пу-у-ть! Еще приезжай!..
И пять ее дочерей как по команде вскидывали вверх руки и начинали махать платочками, словно пытались помочь ветру побыстрее раздуть упрямую зарю. И тогда наконец покажется солнце и веселее станет на душе. У Тошки чего-то першило в горле, но он шел сзади всех и никто не заметил такой непозволительной для младшего коллектора слабости.
— Тоше-е-нка-а!..
Хабаджа сердито хмурился, ему явно не нравилось, что его дочь так громко кричит при гостях.
Шли весь день. После недавнего дождя тропу во многих местах сильно размыло, и приходилось то и дело останавливаться, развьючивать лошадь, осторожно переводить ее через опасные места.
Привал на ночь сделали у развалин древнего храма. Остатки его стен поднимались прямо из зарослей черники и лавровишни. Лучше всего сохранился высокий алтарь, сложенный из хорошо обтесанных, украшенных сложным орнаментом камней. На ступенях алтаря были рассыпаны монеты, лежали засохшие ломти сыра и кусочки цветной материи. Хабаджа, подойдя к алтарю, вынул из кармана горсть серебра и положил на заросшую колючей травой ступень три ровных столбика монет.
Он опустился на лежащий в траве обломок колонны и молча просидел на нем до самой темноты.
— По сыновьям Хабаджа тоскует, сыновей вспомнил. — Это сказал еще Агашин муж там, на Дуабабсте, в тот вечер, когда Ираклий Самсонович и Хабаджа вернулись на хутор. — Вы в пещере были, у того места, откуда Марухский перевал видно. Они на перевале воевали. Все три брата вместе… — Он долго молчал, словно вспоминал что-то. — Когда немцы совсем близко подошли к Кавказу, приехал к нам большой начальник. — Агашин муж выставил перед собой полусогнутые в локтях руки, чтобы показать, какой толстый был этот начальник. — Вместе с ним приехал старый Мадзар Аршба. Начальник сказал, что Кавказ — неприступная крепость и немец об нее сломает свои зубы. Аршба слушал его и был хмурый и ни разу не улыбался, хотя мы всегда его знали как веселого человека.
Потом пришла черная весть: немцы взяли Клухорский перевал. Легко взяли, как будто это был не высокогорный перевал, а перекресток улиц в городе, где уже нет мужчин и некому сопротивляться.
И тогда Аршба сказал: «Из слов мамалыги не сваришь. Нужно собрать пастухов, сформировать отряды. Они станут там, куда трудно забраться человеку, всю жизнь прожившему на равнине. Эти отряды помогут Красной Армии удержать фашистских горных стрелков, не пустить их дальше».
Это были правильные слова. Командование фронтом тоже так думало.
У Хабаджи было четыре сына. Все четыре пошли, никто не остался дома. Тумошу взяли в проводники ребята из истребительного отряда альпинистов. А три старших брата остались вместе. Они заняли оборону на вершине высокой скалы, которая, как одинокий воин, стояла у тропы, закрывая подступы к перевалу.
Мы знали — перевал нельзя отдавать. Он был воротами, ведущими в глубь Кавказа. И три сына Хабаджи держали в своих руках один из ключей к этим воротам.
То были трудные дни, очень трудные. Немецкие егери не гулять пришли на Кавказ. Они хорошо знали свое дело, видно было, что их долго учили, как надо воевать в горах.
На третий день, когда кончилась еда, старший сын Хабаджи сказал:
«Надо кому-то спуститься вниз и принести хлеб».
Братья молчали. Никто из них не двинулся с места. Они не хотели расставаться, их было всего трое, и сзади был Марухский перевал.
К вечеру осколком мины убило среднего брата. Двое продолжали стрелять. Егери ползли вверх, как большие зеленые гусеницы. От камня к камню, от расселины к расселине. Но они были внизу, а в горах очень важно быть сверху. Потом ранило старшего брата, и к утру он умер. Потом кончились патроны…
Все это мы узнали, когда пришли на скалу, до которой так и не добрались зеленые егери. Два брата лежали рядом, укрытые буркой, а третьего не было. Мы нашли только пустую консервную банку и в ней записку, из которой узнали все.
Когда кончились патроны, младший сын Хабаджи лег на самый край скалы, за груду камней и стал ждать. Егери подползли вплотную, и тогда он сдвинул камни и обрушил их вниз. В грохоте и гуле обвала утонуло все: и вопли срывающихся в пропасть егерей, и выстрелы, проклятья. Скала так и осталась не взятой…
Тошка смотрел на одинокую сгорбленную фигуру Хабаджи. Она расплывалась в сгущающихся сумерках, сливаясь с серыми камнями полуразрушенного храма. Тошка хотел представить себе трех братьев, бьющихся с врагом на вершине скалы, но воображение рисовало совсем другую картину: трое юношей, стиснув кулаки, стоят плечом к плечу и не отрываясь смотрят, как внизу, в тесном каменном коридоре ущелья, рубятся шашками два человека: полный сил и ярости князь Дадешкелиани и их старый, седой отец.
«Побеждает, сынок, не сильный, а правый. Сила без правды — не сила…»
— Скажите, Ираклий Самсонович, — шепнул Тошка, — а это какой храм?
— Эллинский… — ответил тот. — Это глубочайшая древность, Тоша, пятый или шестой век до нашей эры. Его построили, возможно, еще греческие колонисты из Питиунта или Диоскурии, приплывавшие к берегам Колхиды. Большинство абхазцев — православные христиане. Небольшая часть — мусульмане. А храм этот… скорее, место поминания, это уже не религия. Просто, проходя мимо, люди останавливаются, садятся, молча вспоминают ушедших из жизни и в знак того, что память о них жива, оставляют на камнях горсть кукурузной муки или стопку монет,