Боярыня Морозова
Шрифт:
– Ну и слава богу, – легко согласилась Федосья Прокопьевна.
Воротившись домой, она перед вечернею нарядилась в рубище и, взявши мешок с мелкими деньгами, с Анной Амосовой пошла по ближним церквям раздавать казну. Не подумала, что сия раздача – царю вызов и укор: он взял, а она по-прежнему сыплет нищим серебро…
Только не до царя было Федосье Прокопьевне: сын хворал. За сына просила молиться, подавая милостыню. И еще просила за изгнанника, за батюшку Аввакума.
Мезень
Светоносные
– Батька, я сейчас рожу! – прошептала Анастасия Марковна, притягивая к себе Аввакума за белую, в инее бороду.
– Подожди, матушка! Господи, подожди! – просил Аввакум. – Эй! Эй! Скоро ли Мезень-то?!
Полозья под нартой аж посвистывали, не езда – лёт, да только версты белой пустыни немереные.
– Эй! – кричал Аввакум, задыхаясь от жгучего воздуха.
Самоед, который вез Акулину с Ксенией, пошевелил своих оленей, догнал Аввакума.
– Скоро, батька, Мезень.
– Баба у меня родить собирается.
– Ничего, батька! Родит так родит. Положи дитя себе в малицу, не замерзнет.
– Эх ты! – махнул рукой Аввакум. – Господи, смилуйся!
Смилостивился.
Почти успели. С нартами, бегом занесли Анастасию Марковну в съезжую избу. Еще и дверь за собой не закрыли, закричало дитя новорожденное.
– Живехонек! – радовалась младенцу повитуха, присланная воеводшей. – Малец-молодец!
Воевода Алексей Христофорович Цехановецкий, хоть и служил уж так далеко, что дальше некуда, на краю Ледовитого моря, душу и сердце свое не заморозил. Аввакума и двенадцать его горемык с новорожденным велел поставить в просторной, теплой избе.
– Держать вас долго не смею, – сказал воевода, – но, пока крестьяне пришлют подводы, хоть роженица в себя придет…
– Как младенца-то везти? – тряс головою Аввакум. Алексей Христофорович вздыхал, разводил руками.
– Медвежьи шкуры вам дам. Может, и довезете. Не знаю… От Мезени до Пустозерска три раза, как от Мезени до Холмогор. И вся зима впереди.
– Ох, недаром, видно, родился бедный мой сын в день памяти мучеников-младенцев, от Ирода в Вифлееме избиенных.
– Бог милостив! – сочувствовал воевода.
Да как же не милостив! Взбунтовались крестьяне: ни прогонных денег не дали на подъем тринадцати опальных, ни лошадей. В крещенские морозы в Пустозерск ехать – все равно что в прорубь кинуться.
Воевода бунту обрадовался, послал царю отписку о том, что протопоп Аввакум с семейством, с домочадцами прибыл в Мезень 29 декабря, а также об отказе крестьян дать деньги и подводы до Пустозерска, испрашивал позволения поставлять «корм» ссыльным.
Аввакум тоже написал челобитье, умоляя не гнать из Мезени, не погубить новорожденного Афанасия. Нарек протопоп сына именем даурского воеводы, мучителя своего, ибо раскаялся Афанасий.
– А ведь Пашков-то помре! – узнав, в честь кого назван новорожденный, сообщил Алексей Христофорович.
– Как помре?! Я его перед высылкой постриг.
– Помре! Мне о том двинский воевода писал, князь Осип Иванович Щербатов.
– Чего ради жил человек?! – пришел в сокрушение Аввакум. – Терзал людей, не боясь Бога, а как убоялся – помер.
Вышел от Цехановецкого протопоп, молился о душе Афанасия Филипповича под небесными всполохами, на заснеженной земле, объятой долгой зимней ночью. И вывел Господь на небесах письмена, букву «аз». Страшно стало Аввакуму: хвостатая звезда, письмена хвостатые. Велика и непроницаема тайна студеных земель на краю студеного моря… И не тщись разгадывать, о прощении моли.
Гибель соловья
Зима – сон, да мышка проснулась. Пробежала от куста до куста, цепочка следов протаяла до земли, загулькала младенцем вода под снегом. А как поднялся, как расцвел в проталине подснежник, так и снега не стало.
Вчера грачу радовались, зарянкам душа подпевала, а уже соловьи гремят над убывающим половодьем.
В Иверском Валдайском монастыре – детище святейшего Никона – случилось весною чудо.
Когда иеродиакон на всенощной возгласил моление о святейшем патриархе, возликовала из алтаря, грянула соловьиная сладкоголосая трель. Изумились знамению иноки, а птаха на радость братии выпорхнула через Царские врата и села на патриаршее место, на кровлю. Тут и пришла несчастная мысль: поймать соловья, отвезти в Новый Иерусалим святейшему. Принесли лестницу, служка изловчился, накрыл птаху шапкой, а соловей в шапке и не встрепыхнулся. Умер.
Прочитал Никон письмо из Иверской обители о соловье, побледнел.
– Пел я Господу песнь, как птица… Скоро, знать, умолкну. Не о соловье сия весть – о конце моего служения.
Молиться ушел в заалтарный придел Лонгина-сотника, недостроенный, никак не украшенный. Лонгин – свидетель величайших тайн Господа Бога. Это он стоял с воинами на Голгофе у подножия Креста. Он пронзил копьем ребра Спасителю, пресек страдание. Видел Лонгин святое Воскресение, и он же отверг золото иудеев, желавших купить лжесвидетельство о похищении тела Господа учениками Иисуса Христа.
– И мне было дано копье! – ужасался Никон. – И я стоял у Голгофы и у Гроба Господня на страже, но сам – сам! – положил копье на землю. Ушел самочинно с назначенного начальником места.
Обхватя руками голову, кинулся прочь, но в «Гефсимании» опамятовался. Вспомнил мужика, приходившего за благословением с землицей со своего поля.
– Господи! Все ты взял у меня, у недостойного! Велик был дар. Подай же хоть кроху от былого моего счастья честному сеятелю! Да будет его нива, как у того работника, которому господин вручил пять талантов!