Божий Дом
Шрифт:
— Спасибо вам, мои верные друзья. Я останусь здесь. Вы меня больше не в состоянии понять. Оставьте меня в покое.
— Незаконное проникновение — серьезное нарушение, — сказал Гилхейни, — и мы обязаны тебя выпроводить. Парни, начали.
После яростной борьбы, Чак, Рант, Квик и Бэрри под руководством Гилхэйни спеленали меня и вынесли из БИТа, вниз по лестнице, посадили в патрульную машину, которая, завывая сиреной, понеслась через городские пробки, доставив нас с Бэрри к дверям театра. Я думал, что сбегу, как только нас оставят с Бэрри наедине, но я опять недооценил полицейских.
— Вы идете с нами? — поразился я.
— Мы поклонники истинного таланта, — ответил Гилхейни, — и истинен талант М. Марсо, еврея франко-католического происхождения, совмещающего лучшее из того и другого.
—
— Подкуп, — просто сказал Квик.
Мы с Бэрри были зажаты между тощим Квиком и толстым Гилхейни, и я понимал, что в ловушке и смирился с тем, что просижу здесь до антракта. Лампы погасли и появился мим. Сначала мне было все равно, мой разум все еще оставался в БИТе, но, когда Марсо начал выступление, Бэрри сжала мою руку, а полицейские затихли в детском восторге, я не смог остаться в стороне. Первый номер — продавец воздушных шариков: он отдал шарик ребенку, который, сжимая его в руке, взлетел к потолку и исчез. Все вокруг смеялись. Я услышал хохот, переходящий в бульканье, слева от меня и по запаху потной формы понял, что это был Гилхейни. Жесткий локоть ударил меня в ребра, и рыжий повернулся ко мне с сияющей гигантской улыбкой и захохотал, обдав меня запахом лука. Я засмеялся. Следующую пантомиму Марсо я видел в Англии: за тридцать секунд он прошел через отрочество, юность, старость и смерть. Я сидел молча, как и остальные, тронутый, взволнованный, узнающий свою жизнь, проносящуюся мимо меня за секунды. Взрыв апплодисментов наполнил театр. Я посмотрел на Квика. Он плакал.
Внезапно я почувствовал, словно все мои ощущения разом усилились. Меня затопило ими. Я заорал. И вместе с этим взрывом чувств пришло отчаяние. Что такое случилось со мной, черт возьми? Что-то во мне умерло. Грусть наполнила мои внутренности и прорвалась слезами через отверстия глаз. Кто-то дал мне платок, кто-то обнял. Последняя пантомима пронзила меня насквозь: создатель масок переключался между улыбкой и плачем все быстрее и быстрее, пока, наконец, улыбающаяся маска не застыла на его лице, и он не мог ее снять. Борьба человека в ловушке, бьющегося и сопротивляющегося, но продолжающего нести улыбку. Зал вновь взорвался. Браво! БРАВО! Мы кричали, устремляясь к выходу с толпой.
Я запутался. Все внутри превратилось в хаос. Мое спокойствие было спокойствием смерти. Больше всего я хотел двинуть Пинкуса по его накачанным камбалавидным мышцам. Спасибо, Боже, за Бэрри и за моих добрых самаритян, полицейских. Когда мы прощались, растроганный Гилхейни сказал:
— Спокойной ночи, друг Рой. Мы боялись, что потеряли тебя.
— Мы видели, как такое случалась с интернами и ранее, — добавил Квик. — И, если бы это произошло с тобой, потеря была бы слишком тяжелой.
А позже Бэрри приняла меня обратно и словно в первый раз в жизни я почувствовал ее объятия. Пробудившись, я начал таять. Сначала я почувствовал ручеек, превратившийся в поток чувств, что было страшно и переполнило меня. Задыхаясь, я начал говорить. Не останавливаясь, я говорил о вещах, которые затолкал внутрь себя. Вновь и вновь темой, покрывающей стены моей комнаты посеревшей кожей, была смерть. Я говорил об ужасе умирания и ужасе мертвых. Исполненный вины я рассказал о то, как ввел хлорид калия Солу. Она не смогла скрыть потрясение. Как я мог это сделать? Несмотря на то, что разум говорил: «Да, это было лучшее решение», сердце кричало: «Нет, я сделал это не ради него, не из человеколюбия». Со злостью, желая, чтобы он замолчал, я сделал это ради себя. Я убил человека! Эта фраза будет моим вечным проклятием, будет висеть у меня на хвосте, как агент Моссада на хвосте у нациста, настигая меня в момент, когда я буду меньше всего этого ожидать, прокрадываясь за мной в тихие тропические усадьбы, где я думал, что найду покой и убежище. Когда меня найдут и начнут обвинять, я скажу: «Я видимо был вне себя, сошел с ума.» С холодной правотой мне возразят: «Это не может быть оправданием.»
Я рассказывал о семьях пациентов в БИТе, которые подходили, ища в моих глазах надежду. И что я делал? Я делал все, чтобы их избегать. Я сбежал настолько далеко от мира людей, насколько смог. С отвращением, я рассказывал о том, как перед лицом страдания я был профессионально холоден. Там, где сочувствие было нужнее лекарств, я использовал сарказм. Я избегал любых чувств, будто чувства были гранатами, отрывающими от меня кусочки сердца. Со слезами на глазах я спрашивал Бэрри:
— Где я был?
— Ты регрессировал. Я думала, что ты навсегда потерян.
— Почему? Почему я стал таким?
— Чем сильнее воздействие, тем сильнее желание защиты. Смерть Потса придавила тебя. Ты вообразил, что ты настолько хрупок, что не можешь позволить себе горевать. Как двухлетний ребенок, боящийся темноты, ты сбежал в царство машин, представляя, что Пинкус способен тебя защитить.
Она была права. С момента смерти Потса мы все были, как зомби, потрясенные, глухие, слишком напуганные, чтобы плакать. Каждый из нас пытался спастись и не стать настоящим психом, вроде Эдди, и не спрыгнуть с восьмого этажа, разлетевшись по асфальту при приземлении. Мы знали, что это могло случиться с любым из нас. Это смертельно — становиться и быть врачом! Отрицая страх и надежду, возводя защиту, словно броню вокруг разума, эти доктора, чтобы выжить, стали машинами, отгороженными от жен, детей, родителей, от чувства сострадания и от волнений любви. Я понял, что они не только мучали Потса Желтым Человеком, нет. Они не обращали внимания на его страдания, на его фатальную депрессию. И так как я чувствовал себя беспомощным и не знал, что делать, я также не обращал на это внимания.
— Эта интернатура, все это обучение, оно уничтожает людей.
— Да. Это — болезнь. Уровень стресса при отсутствии кого-то, кому не все равно, оставляет лишь три выбора: покончить с собой, сойти с ума или кого-то убить. У Потса не было никого и никакой возможности выдержать. — Бэрри остановилась, взяла мою голову в свои руки и серьезнее, чем я когда-либо слышал, сказала: — Рой, ты выдержишь. Ты выдержишь, чтобы запомнить и рассказать о тех, кто не выдержал.
По всей стране интерны сходили с ума и убивали, пытаясь выжить. Медицинская иерархия продолжится. Новые резиденты заявят новым интернам: «Мы сдюжили, теперь ваша очередь.» Это была страшная изнанка Американской Медицинской Мечты. Это был Никсон в «отредактированных записях», потрясающий Америку своим: «Мне насрать, что случиться, я хочу, чтобы вы это зачистили…» [205] Но это было и мое презрение к самым эмоциональным событиям в жизни человека: страдание, болезнь и смерть близких. Хватит! Чувствуя признаки этой болезни локторов, я уничтожу эту дрянь в зародыше. Но как?
205
Фраза Никсона, которая была записана на одной из кассет, затребованных судом во время процесса.
— Я здесь, Рой, — сказала Бэрри. — Не закрывайся от меня. Мне и твоим друзьям не все равно. Вы все прорветесь, делясь опытом.
— Толстяк! — заорал я. В ужасе при мысли, что моя ссора с ним в Городе Гомеров и то, как я его избегал во время БИТа, сломало что-то в наших отношениях, я поднялся. Я должен немедленно его увидеть.
— Должен увидеть Толстяка, — сказал я, направляясь к дверям. — Должен с ним поговорить пока не поздно.
— Сейчас три утра, Рой. Что ты собираешься ему сказать?
— Что мне очень жаль… И что я люблю его… И спасибо.
— Ему не понравится, если ты разбудишь его среди ночи.
— Да. Черт! — сказал я, садясь обратно, — я надеюсь у нас еще будет возможность.»
— С такими, как он, возможность есть всегда.
Это было началом. На починку и воссоздание человечности уйдет время. И пройдут месяцы, даже годы, прежде, чем я избавлюсь от кошмара: я, привязанный к металлическим прутьям, дергаясь, пытаясь освободиться, убегаю на марафонской дистанции от смерти. Начиная воссоздание, я спросил себя, чего мне не хватает. Из другого времени, другой страны, тропической, раздираемой гражданской войной, как человек, с гордостью стоящий перед расстрельной командой, вспоминающий про лето юности и письмо любви, принесенное ласточками, я понял то, что мне не хватает всего, что я любил. Я изменюсь. Я не покину больше страну любви.