Брат и сестра
Шрифт:
— Да, мне хотелось бы учиться, только не знаю, я думаю, я не уехала бы отсюда…
— Не уехала бы? Разве тебе здесь так хорошо?
— Какое хорошо! Ты сам видишь, каково мне! Только я думаю, что тете Анне, и Леве, и Любе будет без меня еще хуже, чем теперь.
— И ты бы согласилась остаться здесь для них?
— Я думаю, что согласилась бы.
Федя посмотрел на сестру, как на сумасшедшую, и не нашелся, что ответить ей.
А между тем Маша была права, говоря, что без нее жизнь и Анны Михайловны, и Левы, и Любы была бы тяжелее, чем при ней. Искреннее желание девочки облегчить участь окружающих не осталось бесплодным. Мы уже видели, какое влияние она оказывала на Леву. Влияния этого было, конечно, недостаточно, чтобы упрямого, озлобленного мальчика превратить в кроткого, любящего ребенка; Лева по-прежнему не умел прощать обид, по-прежнему ненавидел всех, кто
Можно себе представить, как радовали эти мечты Анну Михайловну! Бедная женщина вовсе не верила в осуществление их, но ее утешала мысль, что ее любимец, ее дорогой Левушка любит ее, хочет заботиться о ней. Она чувствовала, что за эту любовь обязана Маше, сумевшей смягчить сердце мальчика; и как благодарна была она своей милой племяннице! Присутствие Маши было и в другом отношении полезно для Анны Михайловны. Григорий Матвеевич, в сущности, любил жену, но по грубости натуры не понимал, как нужно обращаться с таким слабым, болезненным созданием, как она. Он очень часто и сам оскорблял и другим позволял оскорблять ее, вовсе не подозревая того впечатления, какое производили на нее эти оскорбления, и часто лишал ее необходимого, потому что не догадывался о се нуждах. Анна Михайловна по своей кротости и деликатности страдала молча, никогда не упрекая мужа, никогда не жалуясь ему ни на что. Теперь Маша явилась ее заступницей. Девочка часто терпеливо переносила гонения Глафиры Петровны, направленные против нее самой, но не могла равнодушно видеть несправедливости относительно тетки. Она беспрестанно поднимала с домашними борьбу в защиту прав Анны Михайловны и, когда шум этой борьбы доходил до Григория Матвеевича, смело, горячо объясняла ему, в чем дело, и просила его помощи. Григорий Матвеевич хмурился, приказывал девочке молчать, высылал ее вон из комнаты, но не оставлял ее слов без внимания. Он строже прежнего взыскивал с прислуги за неисполнение приказаний жены, чаще говорил Глафире Петровне:
— Сделай, как хочет Анна, — и сам нередко воздерживался от слишком грубых выходок в присутствии Анны Михайловны и Маши. Помощником Маши в защите тетки являлся иногда Володя. Мы говорили и раньше, что это был мальчик вовсе не злой, но избалованный и легкомысленный. Обращаясь дерзко с матерью, он никогда не думал, насколько это огорчает ее; Маша первая объяснила ему, как дурно его поведение. Володя с первых дней невзлюбил своей двоюродной сестры, ни в чем не уступавшей ему, но когда Маша с пылавшими гневом щеками упрекала его в жестокости и несправедливости или со слезами на глазах умоляла его пощадить больную мать, он невольно одумывался, начинал следить за своими словами и поступками и становился добрее.
Любочка была совершенно предоставлена заботам Маши. Здоровье бедной девочки слегка поправилось, но она все-таки оставалась слабым, хилым, нервным ребенком. До приезда Маши она росла каким-то запуганным маленьким зверьком, вечно пряталась в самые темные уголки, вечно дрожала и плакала. Теперь в ее распоряжении была целая, хотя маленькая и дрянная, комната, где она могла свободно делать, что хотела, братья не обижали ее, а Глафира Петровна не видела ее почти целые дни и потому не могла часто бранить. Все это хорошо подействовало на малютку: она стала менее прежнего пуглива и плаксива, на щеках ее иногда появлялся легкий румянец, и Анна Михайловна с удовольствием замечала, что она иногда болтает и смеется, как другие дети ее лет.
Итак, Маша была права, говоря, что ее присутствие в доме необходимо. Но каково жилось ей самой в это время? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит только взглянуть на нее. Из пухленького, розовенького ребенка, каким она была, выезжая из Петербурга, она превратилась в худощавую девочку с бледным лицом, побелевшими губами, с выражением постоянной тревоги в больших, темных глазах. Глафира Петровна ненавидела ее и выказывала эту ненависть на каждом шагу. Не проходило дня, чтобы Маша не выносила от нее самую грубую, оскорбительную брань; то она задавала девочке какую-нибудь трудную работу и требовала от нее самого тщательного исполнения этой работы, то уверяла всех и каждого, что она не способна ни к какому делу, и не позволяла ей ни до чего дотронуться. Даже пищей старалась она постоянно обделить ее, и Маше нередко приходилось
В один майский день Григорий Матвеевич вошел с озабоченным видом и распечатанным письмом в руках в столовую, где все семейство ожидало его к обеду.
— Надобно приготовить три комнаты внизу, — обратился он к жене и к Глафире Петровне, — к нам едет из Сибири дяденька.
— Неужели дяденька Геннадий Васильевич? — с каким-то благоговением спросила Глафира Петровна.
— Да, вот что он пишет: «Довольно я потрудился на своем веку, пора отдохнуть: покончил все дела и теперь еду доживать свой век в Питер. По дороге заверну к тебе, племянничек, заглянуть на твое житье-бытье».
— Ну, что же, братец, — заметила Глафира Петровна, с умилением слушая этот отрывок письма, — такого гостя, как дядюшка, большое счастье принять в своем доме. Он человек почтенный, да и достатком его господь наделил.
— Еще бы, нам с тобой такого достатка и во сне не видать! Надобно чтобы все в доме было в порядке, пусть старик подольше поживет у нас. Кроме нас, у него ведь и родни нет!
Ожидание дорогого гостя произвело в доме еще большую суматоху, чем приготовления к празднованию дня рождения Григория Матвеевича. Для Геннадия Васильевича приготовили в первом этаже дома три комнаты, куда снесли самую удобную мебель со всего дома. Для услуг ему нанят был ловкий и расторопный лакей; в помощь кухарке, приготовлявшей незатейливые обеды Гурьевых, приглашен был повар, славившийся в городе своим искусством. Весь дом приведен был в порядок, прислуге приказано было строго-настрого служить как можно усерднее гостю.
— Уж ты, пожалуйста, Анюта, — упрашивал Григорий Матвеевич жену, — будь как можно любезнее с дядюшкой, брось свои кислые рожи, пока он здесь, смотри веселей да и детям закажи быть поласковее к нему.
Впрочем, к детям Григорий Матвеевич и сам обратился по этому случаю с краткою, но сильною речью:
— Слушайте, ребята! — сказал он им вечером накануне того дня, когда ожидали приезда гостя. — Завтра приедет дедушка, смотрите, целуйте у него ручку и будьте как можно почтительнее к нему. Если кто-нибудь осмелится сказать ему неприятное слово, я того засеку до полусмерти. Наперед предупреждаю!
Эта речь и волнение старших не могли не подействовать на детей. Володя с любопытством ожидал гостя, для которого делалось так много приготовлений; Маша с грустью думала об этом незнакомом родственнике, перед которым ей придется унижаться, чтобы избегнуть больших неприятностей; Любочка дрожала при одном имени деда и упрашивала мать запрятать ее куда-нибудь на все время, пока он будет в доме. Лева со злобой глядел на суету домашних и, только уступая слезным просьбам матери и Маши, обещал вести себя прилично; один Федя с удовольствием мечтал о дедушке.
— Он, должно быть, очень богат, — рассуждал мальчик, — гораздо богаче Григория Матвеевича, — я постараюсь угодить ему, может быть, он сделает что-нибудь для меня, устроит меня куда-нибудь.
Наконец настала торжественная минута: к крыльцу дома Гурьева подъехала дорожная карета, нагруженная подушками чемоданами, а из нее, ворча и тяжело опираясь на руки лакеев, вылез и сам Геннадий Васильевич. Григорий Матвеевич, Анна Михайловна и Глафира Петровна встретили его на лестнице и почтительно поцеловали его руку. Все дети сделали то же и тотчас же получили приказание удалиться, чтобы не беспокоить дедушку. Впрочем, Федя успел украдкой оглядеть лицо и всю фигуру родственника, от которого ожидал себе милостей. Это был невысокого роста, толстый старик, с красным одутловатым лицом, толстыми отвислыми губами, седой, плешивой головой и седыми же бровями, нависшими над маленькими серыми глазами. Вся внешность старика была такого рода, что внушала мало надежды на доброту, и Федя с грустным вздохом заметил это.