Братья-писатели
Шрифт:
Горький жил на Воздвиженке, рядом с "Петергофом", против Архива Иностранных Дел (какие в саду чудные ветлы, тополя - весенняя радость Москвы!).
Говорили, что черносотенцы готовят погромы. Горького, в огромной его квартире, охраняли. Я был зван на обед. Первое, что в прихожей бросалось в глаза,- выглядывавшие из-за дверей усатые чернявые физиономии восточного типа: будущие "дружинники" восстания - ныне караул. Эти кавказцы, к счастью, с нами не обедали. Но "писатель из народа" был, конечно: тоже неизменный антураж бытия горьковского. Обед отличный. Хозяйка. Мария Федоровна Андреева - еще лучше. Некогда восторгались мы красотою ее в "Потонувшем колоколе" (Раутенделейн), потом разные роли она играла в Художественном театре... В те наивные годы никак нельзя было вообразить, как дальше все сложится в ее жизни... В те времена была она блистательной хозяйкой горьковского дома - простой, любезной, милой.
А с Флобером и "Антонием" все обошлось отлично.
***
Разумеется, никто Горького не громил. Сам он как раз вскоре после этого в газете своей "Новая жизнь" выпустил когти: произвел погром Толстого и Достоевского ("М-мещане, знае-те-ли..."). На этих "мещанах" Максим Горький, переезжавший с просто хорошей квартиры на великолепную, из одного первоклассного отеля в другой,- засел довольно надолго. Так называемые "годы реакции" (с 1906-го до войны) проводил в большинстве за границей. "Знание" в это время стало сильно сдавать, более модным и столичным оказался "Шиповник". Да и сам Горький находился в упадке. Первый бурный успех его прошел, данных для успеха истинного и глубокого и вообще не было. Не зря появилась статья Философова "Конец Горького". Ю. И. Айхенвальд ответил: "Никогда Горький и не начинался". (И никогда не мог простить Юлию Исаевичу этих слов Горький, что, впрочем, и понятно.)
В те годы я его почти не видал. Запомнилась одна встреча в Эрмитаже петербургском перед самой войной. Высокий человек, в черном пиджаке (прошла мода на романтические блузы с ремешками), вздернутый нос, рыжеватые усики... И ни на кого этот мастеровой никак не действует. Было время, достаточно ему появиться в фойе Художественного театра, и тотчас толпа. А теперь ходят студенты, барышни, дамы, смотрят картины, на Горького хоть бы взгляд. Значит, прощай слава.
– ...Здравствуйте. Удивительное, знаете ли, это культурное хранилище, Эрмитаж. Прямо восхищаться приходится... Вот, например, этот Боттичелли...
– Алексей Максимыч, это не Боттичелли.
– Нет, нет, не говорите... Боттичелли.
– Это Беато Анджелико.
Разве такой уж грех спутать Анджелико с Боттичелли? Но докторальный тон, а потом краска смущения и раздраженья. ("Я не какой-нибудь босяк, я Максим Горький, культурный писатель...")
Вот какие времена: Горький стеснялся Беато Анджелико. Видно, что еще не воевали.
***
Казалось бы, по романтизму ранних его лет, по патетичности, индивидуализму Горькому из левых ближе всех эсеры. Но он терпеть не мог русский народ - особенно не любил крестьян. Может быть, слишком хорошо на своей шкуре познал жизнь низов. Прекраснодушия интеллигентского в нем не оказалось. И затем, думаю, деляческая, грубая и беззастенчивая "линия" большевиков больше ему отвечает, чем "туманный идеализм" эсеров (с неким религиозным уклоном - это он всегда ненавидел). Ленин, решительный и циничный (если надо, солжет, если надо, предаст),- ему много ближе какого-нибудь Каляева. Реалисты были большевики - как будто бы и далеко метившие, но отлично знавшие низкую сторону жизни (три четверти "гениальности" Ленина и состояли в том, что сумел вовремя сыграть на низких страстях).
Кажется, в полосе литературного упадка Горький еще ближе сошелся с большевиками. На острове Капри, где жил, вокруг него кишели эти люди, чуть ли не из ленинской пропагандистской школы. Да и сам Ленин бывал. Горький угадал, где будущая сила - и отчасти к ней прильнул. Что-то тесно, внутренне связывало его с Лениным, гораздо больше, чем с приятелями молодых лет: Андреевым, Шаляпиным. На литературе его тоже это отразилось.
Рост истинного художника нередко в том заключается, что от раннего и чрезмерного, от непосредственного "трепета чувств" переходит он к более крепкому, суховатому, обдуманному - глубокому. Бывает даже так, что в этой зрелой полосе он имеет меньше успеха (Пушкин, Гете). Может быть, Горький тем же утешал себя в полном неуспехе натянутой и скучной "Матери" (основное произведение зрелого его периода). Во всяком случае закат свой, и довольно скорый, переживал нелегко. Утешения, справедливые для Пушкина, Гете, для него не подходили. Ибо те развивались, росли, углубляя свое мироощущение. Зрелое творчество их становилось не по зубам толпе. Они меньше имели успеха потому, что слишком перерастали середину, и художество их питалось из глубоких источников религиозно-философских. Горький же поставил на марксизм. Правда, в ту пору еще осторожно. Сам был слишком силен, своеобразен, чтобы целиком лечь "под стопы паньски". Но последствия сразу определились: не было еще случая, чтобы выигрывал (внутренне) художник от соприкосновения с марксизмом. Острой талмудической серой выжигает он все живое, влажное, стихийное в искусстве. Вот уж подлинно закон, а не благодать! Искусство все построено на благодати и на живой таинственной человеческой личности. Марксизм человека вообще стирает. Он мертв и не благодатен. Враг художника. От него должен всякий, желающий идти "дорогою свободной", открещиваться, как от нечисти.
Горький не сделал этого.
***
И вот каково положение пред революцией: Горький очень знаменит, но почти не "действующая армия". Книги его идут слабо. Интереса к нему никакого, ни в публике, ни в критике, ни среди художников слова. "Все в прошлом" - это Горький 1912-1916 годов.
Да, но несмотря на Капри, Ленина, сочувствие в войне Германии и ненависть к оружию русскому,- Горький все же русский писатель с весом, первоклассным именем, авторитетом. Пусть Толстой его не любил, все же Горький дружит с лучшими русскими писателями, принят и желанен в образованном обществе, оценен и за границей. По шаблону казалось бы,академия и безболезненный закат. Но Россия не Франция. С русской страной и русским писателем приключилось особенное - ни на кого и ни на что не похожее.
Литературно Горький в революцию не врос, но и не очень сдал. Писал вечную историю некоей семьи "кулаков", "звериный быт" при царизме. Какой-нибудь Клим, Фома или Егор проходят жизнь с разными тяжкими и грязными эпизодами (любовь у него всегда животна), потом встречают замечательных социалистов, и все меняется к лучшему. Временами, например в "Исповеди" (и в другом романе с "семейным названием"), попадаются яркие описания быта людей. Помню впечатление, лет шесть назад, от новой его вещи: "Все-таки еще Горький держится..." Он действительно не терял формы. Даже в пределах врожденной аляповатости и вульгарности пытался над нею что-то делать. От молодости осталась внутренняя безвкусица, цинизм. И возросла антидуховность. Может быть, это одна из самых страшных черт Горького, чем дальше, тем грубей, мрачней, кощунственней он становился. Это сближало его с людьми "новой России".
Но не сразу - далеко не сразу - он сошелся с ними окончательно.
Долгое ли пребывание в интеллигенции, личные связи, свободолюбие молодости - но поначалу Горький оказался даже неким enfante terrible** революции. И газета его "Новая жизнь", и сам он в ней с большевиками враждовали. О, конечно, контрреволюционером никогда он не был. На первых порах позволялась ему дворянская вольность критики. Но только вначале. "Новую жизнь" все же закрыли. Горький был личный друг Ленина, и неприятностей для него самого не могло возникнуть... Он попал в положение либерального сановника при консервативном правительстве: ворчать можно, но про себя. А вообще начальство все и само знает, без критики.
______________
** Шалун, озорник, сорванец (фр.).
В первые годы революции в нем появились новые страсти, окрепли и прежние. Из новых - к титулам, князьям, если можно, даже грандюкам. Для Чека это было, пожалуй, зазорно: Горький хлопочет за Рюриковичей и, по-видимому, кое-кому помогает. Во всяком случае, в это время появилось у него немало аристократических знакомств. Вторая страсть - к ученым. Не имев никогда никакого отношения к науке, он теперь твердо решил ее не выдавать. ("Вы читали радиоактивиста Содли? Зна-ете-ли, пре-восходная брошюра...") Здесь, как и с князьями, принялся он развивать полезную деятельность. Правда, радиоактивист Содли в пайке не нуждался, но влюбленный в него русский буревестник насчет отечественных радиоактивистов хлопотал. Чуть ли не при его содействии учрежден был и паек "Цекубу", благодаря которому не окончательно вымерли ученые.
Страсть третья - вполне новая и вполне в русском писателе неожиданная: к спекуляции...
***
В Москве, на Николаевском вокзале.
– Куда это вы, Алексей Максимович?
– Да в Петербург, знае-те-ли. Спекулировать.
Такой разговор передавал мне близкий к Горькому (и очень ему преданный) человек. С ним тот не стеснялся - впрочем, напрасно было и скрывать: горьковское "эстетство" неожиданно в революцию возросло. К восхищению Беато Анджелико, принимаемому за Боттичелли, прибавилось понимание в фарфоре, мехах, старинных коврах... а всего этого тогда появилось немало. И темных людей, вокруг Горького сновавших, тоже немало. Шушукались, что-то привозили, увозили. Доллары, перстни, табакерки... Та самая М. Ф. Андреева, что некогда играла Раутенделейн, теперь, по старой дружбе, летала "дипкурьером" в Берлин, тоже что-то добывала и сбывала, хлопотала, создавала "комбинации".