Братья с тобой
Шрифт:
Девочка в плетеной корзинке, стоявшей на табуретке, заслышав эту песню, успокаивалась тотчас. Девочка с Костиными глазами и бровями, черноволосая, доверчивая. Бабушка над ней квохтала, как наседка, она и Машу вскоре прогонять стала от Анечки: уходи, раз у тебя молочка для дочки нету!
Молоко сгорело, как только она стала уезжать на пять-шесть часов на обзорные лекции. Одна дорога занимала два часа, а четыре уходило на лекции.
Дорога была бы короче, если бы ехать автобусом. Но постепенно все автобусы были мобилизованы для госпиталей. И многие помещения. То какую-нибудь школу сливали с другой, освобождая здание для раненых, то учреждение какое-нибудь переселяли в другое здание, — госпитали, госпитали
В институт Маша ходила пешком. Пять километров. Продукты уже продавались по карточкам. Вечером приносили хлеб на завтра, делили, каждый клал свою порцию на свое место. Утром Маша быстро съедала завтрак, собирала портфельчик и шла в институт. Дорога была длинная. Иногда навстречу попадались грузовики с новобранцами, молодыми ребятами в гимнастерках, во все глаза глядевшими на окружающий мир. Маша изо всех сил улыбалась ребятам: нежно, любовно, всем сразу, стараясь не позволить своему лицу скривиться в горестной усмешке: «Милые вы наши, все ли домой вернетесь?» Нет, этого выражения она на свое лицо не пускала. Глядела так, чтобы каждый подумал: «Ишь как она на меня смотрит, видно я не плох!» Да-да, пусть каждый из них будет уверенней в себе. И здесь, и там.
Сводки Совинформбюро не радовали. Особенно болела душа за Москву. Еще не хватало вспомнить историю 1812 года, когда врага пустили в Москву… Нет, этого Маша боялась и не хотела. В нынешнем веке Москва не та, что была прежде. Нет, нельзя! К счастью, так думала не она одна. Москву загородили надежно, и на земле и в небе.
В одной из газет прочитала очерк под названием «Таня». И снимок там был: занесенный снегом труп юной девушки, обнаженная грудь… Чья-то вчерашняя подружка по десятилетке, бегавшая на субботники, в кино… Сердце защемило в острой тоске. Не могла она не бороться, эта девушка. Партизанка… Сережа бы, наверное, тоже пошел в партизаны, если не в армию. Сережа…
Она не могла его забыть, друга юности, ленинградского застенчивого юношу с пальцами в чернилах и ресницами словно из черных кружев. Он стеснялся своей красоты, он старался быть грубоватым, если не в действиях, то хотя бы на словах. Он готов был на подвиг, на самоотречение во имя своего народа, — но подвига не совершил, а просто умер молодым от неизлечимой болезни, от рака.
Он бы пошел в партизаны. Маша живо представила себе его где-то в Подмосковье, рядом с этой Таней. А командовать таким партизанским отрядом мог бы Сережин дядя, дядя Дима, на которого парень просто молился.
Письма из Ленинграда не приходили уже несколько месяцев, как отрезало. А слухи доходили, и такие, что спина холодела. Хозяйка дома, Марта Сергеевна, докладывала Маше обо всем, что слыхала на рынке, — она ежедневно возила туда продавать мацони — простоквашу из кипяченого молока. Как-то вернулась домой и сообщила:
— В больнице сейчас девушка лежит, дочка бухгалтера наркомпроса, студентка. Она в Ленинград на летние каникулы поехала, к родственникам, потом застряла, а сейчас посчастливилось вернуться. Говорят, жить будет. Вы навестите ее в больнице. И расспросите обо всем.
Девушку звали Вера. Маше дали халат, пустили в коридор отделения, попросили подождать.
Из палаты вышел ребенок лет десяти, голова стриженная под машинку, рубашонка до колен, тапочки.
— Вы ко мне? Я Вера.
Маша не сумела скрыть удивления. Вера была, оказывается, семнадцатилетней девушкой, правда, небольшого роста. А сейчас она стала прозрачной и тоненькой. Руки торчали из коротких рукавов рубашки, как свечечки, обдутые горячим пламенем и истончившиеся до предела. Такие же ноги. Кое-где — в розовых пятнах.
— У меня пеллагра, — застенчиво объясняла Вера. — И цинга. И дистрофия, конечно, но это не самое страшное. Дистрофия — значит попросту голод, голодание.
Она рассказывала о себе без малейшего страха, апатично. Маша сразу же объяснила, что у нее в Ленинграде родные, родители. Вера жила тоже на Петроградской, она вспоминала, какие дома при ней разбомбило, как плохо с хлебом, с продуктами. Люди падают иногда на улицах и умирают.
Рассказав что-нибудь, она умолкала. Словно отдыхала. А потом взглядывала на Машу тяжелыми, прищуренными глазами. И Маша в этих глазах читала: «А самое страшное я тебе всё равно не скажу. И никому не скажу. Пусть это останется при нас, при ленинградцах».
Слушая рассказы Веры, Маше хотелось понять, угадать, выдержали ли мать и отец, что они, как? Ответить никто не мог. Ответить могли бы они сами. Но они молчали.
Марта Сергеевна узнавала на рынке всё новые и новые адреса приезжавших из Ленинграда. Снова и снова Маша бежала в незнакомые квартиры, к чужим людям, снова выспрашивала. Люди отвечали как могли. И снова чужие глаза умолкнувшего человека говорили: «А самого страшного я тебе не скажу».
Мысли о возможной гибели матери и отца терзали, точили, не давали забыться. Но что там — маленькие трагедии отдельных людей! Трагедия народа, страны вбирала в себя несчастья семей, она состояла из них. И разве война — не трагедия? Жили спокойно, трудились, рожали и растили детей — и вдруг льется кровь, чужие люди врываются в дома, убивают, грабят, жгут… Век наш не знает трагедии страшней, чем война. Потому что, даже победив врага, наказав его и восстановив спокойную жизнь, никто не вернет тех, кто погиб.
Но что бы с тобой ни было, как бы ты ни горевал и ни томился, — ты должен жить и трудиться на победу, — иначе откуда же она появится? Вообрази, что всё зависит главным образом от тебя. Если бы все это вообразили…
Обзорные лекции Маша прочла накануне экзаменов. Лекции эти напугали студентов. Точнее — студенток, — ребят там осталось всего три человека, а к концу учебного года и вовсе один, близорукий очкастик, помешанный на Чернышевском. В армию его взяли в 1943 году.
Почему лекции старшего преподавателя Лозы напугали? Этого она не знала, беспокойства студентов даже не заметила, пока не подошли экзамены: тут одна из студенток расплакалась, а другая отказалась отвечать и попросила отложить экзамен. Идя на эти лекции. Маша сама испытывала почти что страх: никогда она не преподавала в вузе, а студенты третьего курса уже повидали не мало лекторов.
Прежний преподаватель Соколов, читавший этот курс до Маши, был выпускником Ленинградского педагогического института. Его мобилизовали, и отправили на фронт. Желая познакомиться с лекциями своего предшественника, Маша попросила у одной из студенток конспекты. И сразу нашла там ошибки, неверные толкования исторических фактов, упрощение сложных проблем. Проверила у других, так ли говорилось на лекциях. Выяснилось, что лектор объяснял именно так. Почему? Ленился читать новую литературу, отстал? Или его самого учили неправильно? Причины Маша не знала. Но предостеречь студентов, пока не поздно, поправить было необходимо. Деликатно, не напирая на то, что преподаватель виноват, Маша всё-таки не смолчала, сказала им о неправильном объяснении некоторых исторических фактов.