Братья с тобой
Шрифт:
— Баджи! — позвал Машу туркмен.
Маша обернулась.
— Там… бери, — сказал он, метнув взгляд к подножию холма слева.
Маша не поняла его. Что взять? Она посмотрела туда, куда указывал он глазами. Подошла поближе. Под зеленым кустом копошилась черепаха. Орлиные глаза у туркмена! И сразу угадал, что здесь делает русская женщина.
— Спасибо!
Она быстро сунула черепаху в мешок, но пастух снова окликнул ее.
На этот раз он сам держал в левой руке круглый костяной диск с дрыгающими лапками:
— Бери,
Отдав черепаху, туркмен брезгливо отер руку о халат, — черепаха у них считается поганым животным. Подумав, он достал из правого кармана свернутую вдвое пшеничную лепешку с запеченной в ней какой-то травой, разломал пополам и дал половину Маше:
— Кушай. Откуда, баджи?
— Из Ленинграда.
— Муж есть?
— На фронте муж, в Ленинграде.
— Дети есть?
— Двое.
Больше он не спрашивал. Всё ясно. Только очень изголодавшиеся люди станут есть черепах. Сам он, пожалуй, хоть и очень голодный, побрезговал бы.
Закинув мешок за спину, Маша отошла в сторону. Кусок лепешки съела, не вытерпела.
Резкое царапанье по спине заставило ее снять мешок, черепахи прорвали его, одна вывалилась, другая карабкалась тоже, стремясь как можно скорей удрать на свободу.
Маша вынула их, положила на спины, чтобы не убежали, и принялась заделывать дырку в мешке. Сняв с себя матерчатый поясок, она тщетно пыталась перевязать мешок в нужном месте: через минуту черепахи толстыми когтями прорывали новую дырку.
Пастух стоял далеко в стороне, но он всё видел, глаза его были зоркими, как у степной птицы. Он подошел к Маше и протянул ей маленький самодельный ножик, сделанный из обломка серпа; место ручки было обмотано кусочком кожи.
— Резать надо, мясо домой нести. Не будешь резать, все убегут.
— Спасибо, ёлдаш, — сказала Маша. Она знала, что ёлдаш — по-туркменски «товарищ». — Спасибо. Но как я тебе его отдам потом? Ты же уходишь?
— Положи на тот камень, назад иду — возьму. Яхши ме?
— Чох яхши!
Бронированные зверюшки стали попадаться чуть не на каждом шагу. У нее было уже пять черепах, шесть, семь, восемь… Завязанный мешок лежал на земле, он топорщился во все стороны, черепахи рвали его лапами, словно ножами, и торопливо убегали. Маша настигала одну, перевертывала, а в это время другая без труда поднималась, цепляясь за траву, и снова убегала. Нет, черепахи бегают вовсе не так уж медленно, как говорят о них!
Нельзя было потерять ни одной, и она не потеряла. Зорко следя за остальными, она взяла одну из них и положила на большой белый камень, чтобы разбить панцирь. Потом взяла вторую…
Когда она кончила, на камне лежала горка мяса килограмма на три. Зато руки у Маши были по локоть в грязи. Их невозможно было оттереть травой, а воды близко не было.
Сколько мяса! Довольная, Маша сложила добычу в оставшийся целым уголок мешка. Панцири снесла в одно место: стыдно в такой красе, среди тюльпанов, разводить грязь. На ножик поплевала, обтерла травой. Всё же был он не совсем чистым, — туркмену, пожалуй, неприятно будет и в руки его взять.
— Баджи!
Пастух окликнул ее издалека. Он отошел от стада, оставив там собаку. Приблизился сияющий, довольный.
— Спасибо тебе, ёлдаш, — сказала Маша, отдавая ножик. — Извини, воды нет, помыть нечем.
— Тебе спасибо, сестра! Тебя встретил, корова телку принесла, вон там, за холмом. Если мужчину встретил — бычка принесла бы. Тебе спасибо. Приходи опять, муки принесу, продам. Дешево продам, Ленинград-аял. Приходи, помогать тебе надо.
Она стояла перед ним с мешком и не прятала грязных рук, — куда же было их прятать? А незнакомый друг уходил в холмы, к овечкам и коровам, — невысокий человек с нерусским разрезом глаз, в темно-красном халате, видавшем виды.
«Они нас всех вырезать готовы», — сказала Аделаида Петровна. Она рассуждала так, словно не было двадцати пяти лет Советской власти, той простой и волшебной власти, которая, вопреки дурным и злобным характерам отдельных людей, сдружила народы России, слила их в одну семью.
Глава 7. Отец
Сугробы — как синие мамонты. Дорожка домой — маленькая траншея. Ее некому прочищать и расширять, — только ноги людей, выходящих из дому, пробивают дорожку в снегу.
Старуха в платке, перетянутом накрест на груди и завязанном сзади, идет по дорожке домой. Правой рукой опирается на палочку, в левой — кастрюлька в клеенчатой кошелке.
Женщина подходит к лестнице. Ноги идти не хотят, а надо преодолеть пять ступенек. Были бы руки свободны — взяла бы обеими руками собственное колено и поставила ногу на ступеньку. Затем вторую. Но руки заняты. Она отдыхает на лестнице, в темноте, минуты три, после чего решается двинуться дальше. Другого выхода нет.
Покрутив ключом в двери, женщина входит. Снег она отряхнула, как могла, еще на площадке лестницы. Прежде всего — палку в угол, а то потом не найти. Кастрюльку и хлеб — в комнату. В дальнюю, бывшую Машенькину. В ближних живут незнакомые люди, бежавшие из тех мест, куда немцы пришли. Живут временно. В столовой — две беременные женщины, в бывшем кабинете мужа — женщина с тремя ребятишками.
В дальней комнате лежит больная сестра. Откуда она взялась здесь, сейчас? Жила в Ленинграде, в другом районе. С работы ушла, когда учреждение эвакуировалось. Самой выехать не удалось. В Ленинграде дочка, у нее ребенок грудной. Пошла к дочке, думала — вместе-то легче будет. Дочка ей отказала: «Прости, мама, у меня ребенок еле дышит, помочь не могу. Лучше иди к тете Ане». Пошла к сестре Ане. У той муж, поддерживать его еще трудней, чем ребенка. Но Аня приняла, — разве она могла бы выгнать сестру, которая просит о помощи?