Братья с тобой
Шрифт:
Хозяйка неслышно удалилась опять и вернулась с миской чала — простокваши из верблюжьего молока. Все уже вымыли руки, поливая друг другу из медного узкогорлого кувшинчика, — вытирать их в этой жаре было не нужно, — и уселись вокруг скатерти.
Миска с чалом была поставлена возле Маши. Она — гостья, ей откушать первой. Но как? Налить в пиалу?
Маша вовремя сообразила, что делать этого нельзя. «Пей прямо оттуда» — шепотом подсказала Садап. Маша взяла большую миску в ладони, осторожно, чтобы не расплескать, поднесла ко рту и сделала несколько глотков. Потом поставила миску на скатерть.
Все сидели опустив глаза,
Из уважения к Маше ей дали ложку на двоих вместе с Садап, остальные пользовались двумя ложками по очереди. Крепкий мясной бульон проглатывали с ложки аккуратно, подставив снизу кусочек лепешки. Никто не капнул на скатерть, хотя от миски сидели далеко. Когда суп вычерпали, показались куски мяса. Их брали руками. Маша стеснялась. Хозяин пододвинул ей крупную кость с большим куском мяса, пришлось взять. К мясу брали зубок чеснока, ароматную травку, помидоры.
Чай принесли в разноцветных чайниках — каждому свой, — ароматный гек-чай, утоляющий жажду, освежающий, придающий бодрость.
Дети — девочка и два мальчика — за ужином немножко шалили, но отец был с ними не строг. Он поглаживал рукой их плечики и головы, мягко подшлепывал, вполголоса делал замечания, с шуткой, с необидной иронией.
Спать Маша легла вместе с Садап на дворе.
Во все глаза смотрели на них огромные, почти тропические звезды, — черный небосклон был усыпан ими сплошь. Мгновениями Маше казалось, что она лежит под шатром из прохудившейся ткани, за которой — сплошной яркий свет, вечный ослепительный свет солнца.
Она лежала и думала о Ленинграде, о Косте, милом своем друге, так счастливо найденном и жестоко отнятом войной. Но они встретятся. С Костей ничего не должно случиться.
Шепотом она рассказывала Садап о Ленинграде, о его жестокой борьбе, о семье своей, о смерти отца и маминой сестры. Рассказала о матери. Она работает всё время, несмотря на голод, холод, бомбежки. Уезжать из Ленинграда не хочет, — «я здесь нужна еще», говорит.
Утром Маша проснулась от воркования голубей. Они курлыкали где-то совсем близко, над самым ухом. Она приподняла голову: рядом красовалась сложенная из необожженных кирпичей голубятня, невысокая, метра на полтора от земли. Вчера в темноте Маша ее не заметила. Собаки лежали высунув языки, голубей не трогали. Поодаль, словно две глиняные башни, возвышались два верблюда. На мир они смотрели надменно, свысока, словно короли. Солнце уже приискало, оно не давало залеживаться.
Маша быстро сбегала на базар. Купила пшеницы и хлопкового масла да крошечную бутылочку меда. Мед был в темной бутылке, продавала его старая казашка, — лицо ее было всё в морщинах, будто из мозаики. Маша вспомнила рассказы о жуликах: насыплют в темную бутылку песок или нальют какой-нибудь дряни, а сверху мед.
— Мед хороший? — спросила она на всякий случай, понюхав открытую бутылку.
Казашка весело всплеснула руками и взглянула на Машу так по-детски, что Маша устыдилась. Нет, обмана ждать надо не от таких. Жуликов в Азии, наверное, меньше, чем в Европе, — люди тут простодушнее, честнее. Период капитализма эти, в прошлом отсталые, страны миновали, проскочили, — а когда, как не в этот период, вызревают и отливаются в новейшие формы качества мошенников всякого рода! Подумала так — и усмехнулась: «всё-то я теоретизирую…».
Мед был душистый, восхитительный, — и где только пчелы цветы отыскали, чтобы набрать такой мед!
Покупки отнесены в кибитку родственников Садап. Пора торопиться, — скоро митинг.
— Идем, сестра! — говорит Садап. Взялись за руки, пошли.
Берег Мургаба. Вода в реке — словно кофе с молоком, глинистая. Тихая, почти неподвижная. На берегу тополя, высокие, прямые, вдоль всего берега, — смотрятся в воду. Два побеленных домика, на крышах остатки весенней роскоши: засохшая трава, маки, тюльпаны. На одном из домиков кусок красного кумача с лозунгом на туркменском языке. Перед домиками огромный старый платан, дающий тень. И — широкая площадь, — глина, утоптанная еще весною сотнями ног в калошах и босиком.
Сейчас лето, босиком ходить тяжело, горячо: большинство пришедших — в галошах или туфлях. Людей полно. Многие женщины стоят прикусив край платка, которым покрыта голова. Закрывают рот платком вместо яшмака, по старому обычаю. По той же причине считают, что женщине неприлично говорить на людях, — рот-то не прикрыт, когда говоришь. У пожилых на головах берюк, — такой круглый колпак вроде ведерка, кверху пошире. Он обтянут пестрым платком, который свисает сзади, заставляя женщину держать голову царственно, высоко. В жару тяжело. Девушки школьницы бегают свободно, не прикрывая рта, среди них есть, наверно, и комсомолки.
Мужчины стоят отдельно. Но не все женщины сторонятся их, некоторые подходят, заговаривают, шутят. Видно — активистки, они и держатся свободней.
Маша заметила двух своих знакомых девушек: «игрушку» и ее подругу. Кивнули ей приветливо, но не подошли.
Митинг начал председатель колхоза. Маша не могла понять всей его речи, но отдельные слова понимала: Гитлер, фашистлар, Ленинград, ватан. Ватан — значит родина.
Он говорил, а рядом, за маленьким столиком, сидел туркмен помоложе. Видимо, секретарь. Перед ним лежал чистый лист бумаги, чернильница-неразливайка и школьная ручка. Рядом на земле стоял ящик от макарон. Секретарь слушал речь, а когда председатель кончил, — записал на листе его имя и цифру — 3000. Деньги принял тут же, пересчитал сотенные и положил в ящик.
Председатель призывал жертвовать в фонд победы кто что может: деньги, серебряные вещи, баранов.
Второй выступающий был военный. Говорил горячо и коротко.
Вслед за ним слово взяла Садап. Она сказала, что нет, не отстанет этот колхоз от других в сборе средств в фонд победы, — не такие тут люди. Несколько раз Маша слышала в ее речи имя «Мурад», — Садап вспоминала о муже. Его здесь знали. А потом через каждые три слова — четвертым стал Ленинград. Она рассказывала о Ленинграде и, видимо, что-то говорила о Маше.
Да, видно, речь шла и о ней, — именно к ней обратились сдержанные взгляды, не в упор, не нахально, а почти незаметно, из-под опущенных ресниц, искоса, без поворота головы даже. Другие не позволяли себе и этого, и только спустя несколько минут как бы невзначай взглядывали на нее.
Садап пришла на митинг в красном туркменском платье, заколотом у ворота гульякой — серебряной, крупной, начищенной мелом до блеска брошью. Окончив речь, она быстро отколола гульяку и положила ее на стол перед секретарем собрания.