Братья с тобой
Шрифт:
Ее впустили. Клава дрожала всем телом. Сбиваясь, стуча зубами, она рассказала о том, что случилось в Корнеевке.
— Ненависть разжигают, — говорил дядя Вася медленно, думая вслух. — Русских на цыган, цыган на русских. Вы нам яму рыли — теперь вы нам не друзья. Помню, столько трудов положено было — колхоз этот цыганский устроить. А немцы из новых-то домов цыган повыгнали, на постой стали. А теперь уже… Ну, этого люди не забудут, не простят.
Клаву накормили и уложили на сеновале. Дядя Вася посоветовал ей переждать эти дни у него.
Сидеть и ждать чего-то в пятнадцать лет? Трудно же очень. Первое — надо было точно узнать, что с мамой.
К вечеру второго дня дядя Вася принес тяжкое известие. За матерью Клавы пришли, как за не явившейся на сход, куда
Клава плакала долго, безутешно. А потом опросила:
— Дядя Вася, как же это? Он же русский. Значит, свой своего?
— Какой он свой, доченька! Только что говорит по-нашему да жил на нашей земле. Нет, такой русский хуже немца. Там ты смотришь и знаешь: фашист. Гитлеровец. На нем форма. А этот выродок за русского сходил. Да таких народ вон выбрасывает, — это навоз, а не плоть наша, не люди. Иуда-предатель. Заплатили ему. Теперь мы все неверующие, Евангелия не знаем, а ведь предателей спокон веку ненавидели. Там сказано — был такой Иуда, Христа предал. И тогда предателей ни одни народ не терпел, а сейчас и подавно. Теперь все грамотные, разбираются.
— Что же делать, дядя Вася, что делать?
Она впилась глазами в старика. Лицо ее обтянуло, выражение беспечности исчезло, губы поджались. За эти дни она заметно похудела.
— Делать-то надо, а что — не сразу сообразишь. Только не идти к ним в руки по-глупому. Отец вернется — одна ты и осталась у него. Не горячись, Клавдя. Если наши их не отгонят, будем партизанить.
По вечерам в двери дяди-Васиной избы стучались. Однажды разжился четкий стук. «Кто?» — «Откройте, мы наши друзья, партизаны». Клава чуть с печки не свалилась — сейчас партизаны войдут! А дядя Вася как рявкнет: «Это что такое — знать не знаю таких друзей! Шатаются тут пьяные!» И колом дверь подпер, — задвижки и так закрыты были, а на окнах ставни. Клава в слезы: «Почему не пустили! Свои же!» Пришлось старику объяснить девочке: так только провокаторы ходят, а не партизаны. Притом дядю Васю далеко в округе знают, по имени назвали бы, да не трещали бы, кто они. Это полицаи ходят.
Другой раз постучали в крайнюю ставню. Дядя Вася спал возле окна, на лавке. Тихо спросил: «Кто?» С улицы ответили: «Василий Петрович, я это, Дмитроченкова Пелагея». Он впустил. Клава знала эту пожилую женщину, — она тоже была из Корнеевки.
Дмитроченкова попросилась переночевать. Рассказала новости. Вечером, в день расстрела цыган, в Корнеевку вернулась Ганна Крылова, старая цыганка, бывший депутат райсовета. Где-то у дочки жила, в стороне, там ее не знали. Не успели ее предупредить, и она дошла до самого села, а там ее увидел часовой немецкий. Повел к коменданту. Ганна и там голову не гнет. Сельчане ее хорошо знали, бой-баба. Если что надо потребовать, если где бюрократа увидела, — такого жару задаст, что и мужик, так не сумеет. Тут, конечно, другое дело, тут — враги, и с оружием. Стали ее допрашивать, — кто да что, где семья. А она им гордо так говорит: «Цыганка я, колхозница и депутат Совета — народ выдвинул. А семья у нас большая. Семнадцать душ родила, и все мальчики, и все в армии служат, и все вас бьют. Мне и помирать не боязно, мой корень посильнее вашего». Детей у нее, верно, семнадцать человек, но не только сыновья, есть и дочери, да и в армии всего двое, но так уж она захотела сказать. Обалдели немцы, на нее глядя. Расстрелять сразу вроде как не посмели, в тюрьму отправили. Только полицай русский сказал: «Колхозница, хвалишься? Воры вы все, на Кловке небось барышничала». А она: «Что ж, прежде мы, бывало, и конями торговали, а вот Родиной своей, как ты, — никогда».
Гордая была женщина Ганна Крылова.
Прежде чувство страха было Клаве совсем незнакомо. Теперь она узнала страх, и всё же сильнее этого чувства было желание бороться с врагом, что-то делать. А что, как? Не очень-то понимала Клава, как это они с дядей Васей партизанить будут. Вот в Красную Армию — это да, это ясно. Хоть медсестрой, хоть кем бы ни шло. Надо пробиваться на восток. К своим.
Она сказала об этом дяде Васе. Отговаривал. Но силон не удержишь. И однажды, ранехонько, чуть свет, она ушла, направляясь к Смоленску. Через плечо — полотняная котомочка, в ней — хлеб, огурцы, луковица, кусочек желтого сала да деньжонок немножко.
До Смоленска добралась благополучно.
Захотелось есть. Клава пошла на рынок и купила стакан молока. Достала свой хлеб и огурцы, стала завтракать.
Торговки вполголоса переговаривались. Говорили о тюрьме, — вчера оттуда выпустили старуху, что торговала семечками, и она рассказывала, что была с нею в камере цыганка — депутат райсовета.
— Сидела она с неделю, а вчера, как пришли за ней, поняла: всё. Сняла с пальца кольцо золотое, обручальное, передает одной женщине, знакомой, видно, и говорит: «Чувствую, что не вернусь. Отдай младшему сыну, который в техникуме учился, будет память о матери». И ушла. Не вернулась, конечно.
— Предчувствовала, значит…
Может, это о Ганне Крыловой? Конечно, о ней. И сын у нее младший в строительном техникуме учился. Красивый парнишка… Где он теперь? Техникум-то ведь был в Смоленске.
Допивая молоко и слушая торговок, Клава не заметила суматохи, мгновенно поднявшейся на базаре. Люди молча разбегались в разные стороны.
— Облава! — крикнули торговки и стали торопливо собирать свой товар. Клава тоже бросилась бежать, не понимая, в чем же опасность. Но мелькнул сине-зеленый мундир, и крепкие мужские руки схватили ее.
— Шнель, шнель, медель! [2] — кричал ей солдат, подгоняя к грузовику.
Вырваться было невозможно. В грузовике стояли женщины, девушки, молодые ребята. Куда? Зачем? За что?
Их погрузили в товарный вагон и отправили в Германию. «На работы», — как сказал немец, сопровождавший их до поезда.
Глава 17. Продана
Горе-горькое, если потеряешь свободу. А Клаве и вовсе худо: она же еще ребенок, что она в людях смыслит? Наверно, подумали, что она старше, — хоть и похудела за последнюю неделю, а всё же крепкая, рослая. Им что? Дармовые батраки нужны. Рабы бесправные.
2
Быстро, быстро, девушка!
Как в страшной сказке. Ехали полуголодные, кто что взял с собой, то и ели. Из вагона их не выпускали и по нужде, — лишь бы унизить. Потом — чужая страна, говорят не по-нашему. Правда, кое-что понимали. Потом разборный пункт. Арбайтсамт. Девчонок всех малолетних, вроде Клавы, отдельно согнали. Пришли барыни-хозяйки, разобрали, кому какая. Словно крепостных купили, — Клава в книжке читала про такое.
Видом своим хозяйка Клаву не напугала. Была она средних лет, ростом небольшая, хорошенькая, с высокой грудью. Одета нарядно, в сиреневого цвета костюмчик, на плечах подложена вата, чтоб плечистей казаться, под стиль военных. На Клаву посмотрела с любопытством, но приветливо. Похлопала ее по плечам и, видно, довольна осталась, что работница рослая, крепкая. Объявила Клаве по-немецки, что называть ее надо фрау Хельга и что если Клава будет стараться и следить за чистотой, то у фрау Хельги она будет жить как в раю.
Фрау Хельга сама вела машину, приказав Клаве сесть на заднее сиденье. Ехали по Берлину. Клава нигде не бывала дальше Смоленска; Берлин казался ей огромным, он был весь чужой и мрачные серые дома, и фашисты в зеленых мундирах, марширующие или идущие просто так по одному, и отсутствие зелени, деревьев, и на каждом шагу, без счета, — портреты Гитлера, Гитлера, Гитлера… Хуже, чем в тюрьме: там хоть рядом свои люди, поговорить можно. А тут кругом враги, гитлеровцы.
Проехали Берлин, помчались дальше на запад. К вечеру остановились перед двухэтажным хорошеньким домиком. Под окнами цветник, дорожки аккуратно обсажены какой-то кудрявой травкой. Потом Клава рассмотрела: петрушка. В центре палисадника клумба — нежные розы, а посредине — голубой стеклянный шар.