Братья с тобой
Шрифт:
Приветливость, с которой окружающие смотрели на нее и отвечали на ее вопросы, объяснялась не только ее фронтовым обликом. Туго застегнутую гимнастерку украшала висевшая на светло-зеленой ленточке медаль «За оборону Ленинграда». Вид этой медали смягчал даже самых огрубевших и черствых людей. Подвиг ленинградцев нашел такой отзвук во всем народе, что на Люсю, обыкновенную женщину из Ленинграда, поглядывали не скрывая восхищения.
Форма одежды в Ашхабаде была летняя, шинель пришлось снять, — стоял горячий туркменский апрель. Сойдя с поезда, Люся тотчас пошла к военному
Люся вышла на улицу: надо идти по ней всё прямо и прямо, налево будет переулок. Она шла и глядела на белые, чуть порыжевшие, полинявшие сверху от дождей дувалы, на видневшиеся за ними ветки деревьев, на зеленую кипень в садах, в маленьких двориках. Шла и жмурилась от света, от счастья, что жива, что приехала за своей дочкой Ирочкой.
Всплыла в ее душе и грусть, когда она оглядывала эти мирные белые домики и толстые стволы платанов с тяжелыми кронами. Стояли они кое-где на улице так свободно, что занимали полпанели и немного даже вытирали на мощеную мостовую. Мирный тыловой город, цветут сады, блаженно разлилась над головою лазоревая синева… Люся знала, чего это стоит и чем заплачено за этот покой. Все убитые на бойне и погибшие от голода товарищи были навеки с ней, — она не смогла бы забыть их, если бы даже очень старалась.
Охотный переулок был недалеко от военного городка. Люся стукнула в калитку, в саду послышался собачий лай.
— Кто? — лениво спросили издали, из садика, в глубине которого стоял белый одноэтажный дом. Судя по походке и голосу, к ворогам шла грузная, спокойная женщина.
— Откройте, пожалуйста, — растерянно ответила Люся, затрудняясь объяснить в двух словах, кто она, к кому и зачем.
Открыв калитку и выслушав Люсю, хозяйка прогнала собаку и повела гостью в дом.
— А где же… дети Марии Борисовны? — спросила Люся, не слыша детских голосов и не замечая в саду ребят.
— А детей тут нет, дети в Чулях… в совхозе, с бабушкой. Мария Борисовна вам расскажет, она вечером придет, часиков в десять, не раньше. У нее три, что ли, службы. Да вы проходите ко мне, оставьте вещички. Отдыхайте пока. Мы к ленинградцам с уважением.
Наверное, это была самая длинная речь, произнесенная когда-либо Мартой Сергеевной.
Люся наскоро умылась и ушла в военкомат. Ей не терпелось поскорее увидеть родного своего ребенка, но Люся всегда гордилась своим самообладанием. Сначала надо подготовиться: получить положенное довольствие — оно понадобится, — сходить после дороги в баню. Сегодня Люся узнает точнее, где этот самый детдом расположен, вечером наговорится с Машей, потом выспится, а завтра пойдет за девочкой.
От Марты Сергеевны Люся узнала, что детдом расположен километрах в четырех-пяти отсюда. Она не удержалась от искушения найти этот дом («заранее дорогу выясню, чтобы завтра не плутать»), но не зашла, и даже не остановилась под его чисто блестевшими окнами. Только увидела, как трое мальчиков в застиранных трусах и выгоревших майках везли на самодельной тележке пшеничные круглые хлебы, накрытые от пыли холщовой тряпицей, — старшие воспитанники сами получали суточный рацион на хлебозаводе. Двое везли, а третий шел сзади, то ли для охраны, то ли ввиду торжественности момента.
Люся была человеком рассудительным и четким, она знала, что такое «нельзя»… Ноги сами принесли ее к этому дому раньше назначенного срока, но голова скомандовала: «назад!» — и ноги виновато засеменили обратно. Им же и досталось: в кирзовых сапогах по такой жаре они измучились и устали, а на улицах этого города ей не встретилось ни пустой машины, ни автобуса. Только маленькие серые хорошенькие ишачки кротко потряхивали увязанной на спине поклажей, да промчался куда-то за город грузовик, плотно набитый людьми, да верблюды царственно прошагали, раскачивая на своих горбах молчаливых туркмен в высоких меховых шайках.
Вечером, намытая, переодетая, сытая, она забралась с ногами на клеенчатый диванчик рядом с Машей, слушала повесть жизни ее последних лет и рассказывала о Ленинграде.
И вот — воскресенье, и две женщины идут в детский дом. Две, — Люся попросила Машу пойти с ней вместе. Внешне Люся была спокойна, но Маша догадывалась, как колотится сердце ее подруги. Маша слыхала, что в детдоме много ленинградцев, особенно много малышей, эвакуированных в тыл еще в самом начале войны. Время от времени за детьми приезжают родители. А к некоторым не приезжают и никогда не приедут. Некому.
— Ирочка Филатова, тысяча девятьсот тридцать девятого года рождения… Да, здорова. Посидите здесь немножко, сейчас они кончат завтракать, вы свою сразу увидите.
Свою… Да пройди еще пять лет, или хоть десять, и всё равно Люся узнала бы ее, кровиночку свою родную.
Люся ходит по светлой комнате, рассматривает неприхотливые картинки на стенах, игрушки, сложенные на низеньких этажерках — видимо, самодельных: старшие ребята, наверное, сделали для младших. Полочки фанерные, вещи все простые, но в комнате чисто и на всех окнах цветы.
Люся ходит и ходит, и хмурит брови, и старается изо всех сил быть хладнокровной. А детей всё нет.
Шум в коридоре. Щебет. Идут гурьбой, стриженные под машинку, в синих сатиновых халатиках с белыми воротничками. А личики — жизнерадостные, полные любопытства. Идут!
Маша старается угадать, которая же Ирочка. Но долго гадать не приходится: благоразумная Люся срывается с места и кидается к одной из девочек. Она приседает перед ней, притягивает к себе, шепчет:
— Доченька! Не узнала? Это я, твоя мама.
Девочка недоверчиво улыбается и прячет глаза.
— Выросла-то как! Поцелуй меня, не бойся!
Люся прижимает к себе девочку и плачет вопреки всякому благоразумию.
Дети столпились у дверей и заинтересованно наблюдают. В глазенках любопытство, и зависть, и радость за подружку.
— За Ирой мама приехала, а она не узнала… Вот глупая! — раздумчиво говорит худенький мальчик с острым подбородочком.
Маша вглядывается в малыша: серьезный не по летам. Ему, наверное, годика четыре, пять. Глазки хорошие, умные, а подбородочек — как у лягушонка: словно тоненькая пленочка натянута на хрупкую скулу, живая, дышит.