Братья с тобой
Шрифт:
Свет зажегся, когда она еще не успела всё доказать. И сразу на Машу взглянули десятки глаз — ободряющие, заинтересованные: давай, продолжай, женщина! Ты нам понравилась.
Потом говорили оппоненты. Сначала искали брешей в ее крепости, придирались, иронизировали. Потом отмечали достоинства и предлагали присвоить кандидатскую степень.
Профессор набросился на ее диссертацию, как голодный волк на добычу: и то ему было не так, и это. И обзора литературы нет, и вопрос еще — права ли она в своих главных утверждениях. И вообще тему взяла не кандидатскую:
«Явно завалить хочет, — тосковала Маша. — Чего ему еще надо?»
А ему было надо. Он говорил дело, по существу, со всех сторон осмотрел и обсмаковал ее работу. И когда она теряла уже самообладание, — неожиданно заявил:
— Мы имеем дело с человеком несомненно талантливым и рожденным для исследовательской работы. Повторяю, мы имеем дело с диссертацией незаурядной, хотя и спорной во многих частностях. Полагаю, что соискательница заслуживает присвоения ей степени кандидата исторических наук.
Когда оглашали решение ученого совета, Маша сидела рядом с оппонентом-женщиной и клацала зубами. Та гладила тихонько под партой ее руку и успокаивала.
Степень кандидата наук ей присвоили большинством голосов при одном «против».
— Позвольте поздравить вас, Мария Борисовна, — сказал ветхий старичок, тоже в тулупчике, но в настоящей «профессорской» бобровой шапке с бархатным верхом. — Сегодня в жизни вашей произошло большое событие. Запомните этот день, дорогой друг. Матушке дайте телеграмму сегодня же. Отец ваш очень порадовался бы, если б мог видеть, как прошла ваша защита.
Они всё знали о ней, ведь анкету ее зачитывали. Они знали, что отец умер с голоду в Ленинграде, что был он видный ученый и что мама сейчас там, под обстрелами…
— Поздравляю вас, Мария Борисовна, — подошел к ней другой член ученого совета, немного помоложе. — Не знаю, помните ли вы меня, а я вас помню отлично. Вы у меня средине века сдавали… Припоминаете?
Лысый, голова яйцом, а глаза молодые, озорные. Юлиан Артурович! Да, конечно, он преподавал в Ленинграде. Но почему очутился в Одесском университете? Понемногу Маша вспомнила его историю. Имя его прогремело в университете в двадцатые годы, когда он женился на своей студентке, старше которой был вдвое. Потом его выслали, — в 1935 году, кажется. За что, — Маша не знала. Она удивилась тогда, огорчилась даже, но вслух ничего не сказала. Значит, была причина, раз выслали, думала она.
Позднее стало известно: причин-то для высылки не было. Напрасно обидели человека, и не его одного.
Здесь, в туркменском городе, в разгар войны, она ничего этого не знала, вспомнила только о молодой жене профессора. Маша просто обрадовалась поздравлению и тому, что на защите присутствует один из ее ленинградских преподавателей. А он, разглядывая ее солдатскую шинель, сказал:
— У меня двое сыновей, один на фронте, другого, видимо, скоро призовут. Приходите завтра к нам обедать, жена будет очень рада. Только непременно приходите, без обмана, — и он написал на бумажке адрес, объяснив, как найти.
Назавтра она пришла и увидела жену его за прялкой, словно гётевскую Гретхен, и увидела сына — школьника десятого класса, которого скоро должны призвать. Ела за их столом, разговаривала, вспоминала Ленинград и радовалась, глядя на жену Юлиана Артуровича, еще молодую и вовсе не выглядевшую несчастной. Жена не покинула его в трудную минуту, она верила в него по-прежнему, и вот уж их девятнадцатилетний сын на войне, а второй растет…
За обедом вспоминали университет. Юлиан Артурович глядел-глядел на Машу и вдруг сказал:
— Я, положим, знаю, кому обязан… Можете мне верить — перед Советской властью никогда ни в чем виноват не был. Прежде говорилось в таких случаях: обнесли. И кто же! Мой студент, на которого я столько надежд возлагал…
Он примолк, а Маша постеснялась спросить фамилию студента. Но вопрос этот хорошо читался на ее лице, и Юлиан Артурович, подумав, сказал:
— Некий Курочкин…
— Игорь? Я с ним училась. Это же негодяй, он и на меня гадости написал, да опоздал: вышло постановление ЦК партии о клеветниках, и самого этого Курочкина из комсомола выгнали.
— А я иное слышал: якобы аспирантуру он окончил.
— Это верно.
— Как же: из комсомола выгнали, а в аспирантуру рекомендовали? Так не бывает.
— Возможно, я тут чего-то не знаю, не до него мне было. Неужели восстановили?
Подумать только, снова Курочкин! Ведь противно его вспоминать, подлец, а всё не обходится без него. Надо же!
Думать о Курочкине не хотелось. Все три дня в Байрам-Али были окрашены каким-то праздничным цветом, были радостны, хотя и напряженны.
От Юлиана Артуровича Маша прибежала домой, к Валентине, счастливая, румяная от волнения. Мальчишки были уже дома, озорные, веселые. Маша угостила их сладкой печеною тыквой, горюя, что нет конфетки. Потом поужинали и легли спать.
Но не спалось. Ждали вечерних сводок. Радио было приглушено, говорило чуть слышно. Валентину разморило, — уставала она со своими сорванцами. Маша тоже стала было уже придремывать.
И вдруг… Кто говорит, что не бывает чудес, что только в кино счастливые совпадения и случайности радуют и удивляют людей? Неправда, никакое кино не сравнится с жизнью по части чудес!
— «От Советского Информбюро, — говорил человек, пригласить которого за стол готова была любая семья в стране: — Войска Ленинградского фронта прорвали кольцо блокады Ленинграда, соединились с войсками Волховского фронта и гонят фашистов прочь…»
— Ура! — закричала Маша, не выдержав и забыв о детях. — Валечка, милая, блокада прорвана! Валечка!
Она уже сидела на постели своей случайной подруги, целовала ее и тискала. И обе, конечно, ревели.
— Костя обещал… Костя намекал в письме, — объясняла Маша сквозь слезы. — Он же не мог прямо сказать, это была военная тайна.