Братья Стругацкие
Шрифт:
«Дни Кракена» строятся на противостоянии двух героев.
Центральный персонаж — Андрей Головин. Он прозрачен, легок, светел, как солнечный день. Это какой-то июльский человек, наполненный теплом и витальной энергией. Над черновиком «Дней Кракена» работал Аркадий Натанович, и в центральном персонаже просматриваются черты его характера, детали его биографии.
Это очень обаятельная личность, «агитирующая» за родной для Стругацких этический идеал без громких слов, без лозунгов, без пафосных сцен — одним своим поведением. Профессиональный переводчик с японского, он уже достиг высокого статуса в своей профессии. Ему позволено самостоятельно выбирать тексты для работы. И он занимается самым сложным, самым интересным, самым талантливым, — пусть эти произведения на порядок более трудны, чем обычная
«Я — чернорабочий мировой культуры».
«Я, будучи убежденным коммунистом, не мыслю жизни без работы».
В личной жизни ведущий персонаж — личность, раскрепостившаяся, сбросившая путы жесткой морали, какой бы она ни была — советской ли, традиционной ли. Героя ведет чувство, он ошибается, исправляет ошибки, но никому не позволяет отнять хоть малую часть своей свободы. В одном из планов работы над сюжетом повести ясно указано: сущность «крайних представлений», то есть твердых принципов морали, — мещанская.
Юля Марецкая — активистка и общественница, кажется, влюбленная в Андрея, но ему не нужная. Она-то как раз выполняет функцию столпа морали. В повести она подана стеснительной молодой женщиной, не сумевшей «отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе». Но если кто-то шел против ее убеждений, Марецкая могла доставить ему неприятности — из педагогических соображений. И стеснительность ей ничуть не мешала. Ее реплики словно отлиты из бронзы: «Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво». Или: «Мы сейчас ведем… борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали — и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в… распущенности». А Головин отвечает ей: «И очень жаль, что мы не любовники, а то бы я постарался доказать тебе, что счастье не в печати от загса».
Право требовать от другого человека соблюдения собственных принципов, если они совпадают с принципами общественной нравственности, в повести торпедируется. Устами главного героя авторская позиция высказана совершенно однозначно: «Принципиальность становится последней ступенью к уверенности в собственной непогрешимости. А что может быть ужаснее в человеке, да еще в неумном человеке, нежели абсолютная и непоколебимая уверенность в собственной правоте при любых обстоятельствах и в любую минуту!»
Подобная позиция была близка огромной части тогдашней интеллигенции, тяготившейся негласными этическими табу прежнего периода, несколько, правда, «размоченными» во время войны, но еще властно руководившими жизнью советского общества. За кормой остался период пуританства и ригоризма, воспринимавшихся позднее как часть «сталинских цепей». Этический идеал интеллигенции требовал максимально возможной свободы для личности. А значит — не только свободы политической, творческой, но и свободы в отношениях между людьми. Предполагалось, что личность будущего, рождающаяся в настоящем, сумеет определить для себя меру ответственности за свои поступки и возьмет на себя эту ответственность добровольно. Иначе говоря, без принуждения со стороны общества, или, как тогда говорили, «общественности».
«Мещанство» в толковании братьев Стругацких расширялось, поглощая Традицию в большом и малом. Возрождение традиционных устоев, сменившее «сексуальную революцию» первых постреволюционных лет с ее «стаканом воды», органично вписалось в эпоху Империи, в советское имперство. Артистка, обнимающая на киноэкране супруга и нежно обращаюшаяся к нему со словами: «Муж мой, кровинка моя…», а потом отвергающая его ради социального служения, стала тогда воплощением этики долга, самоограничения, четких нравственных ориентиров [7] . Она была понятна для многомиллионных народных масс. А вот если бы та же артистка с той же лаской прижималась к чужому мужу… ох, далеко не весь зал сочувствовал бы ее «непростой судьбе».
7
Реплику
Интеллигенция стремилась к иному. Она чувствовала стеснение от негласного права социума судить личность «за моральное разложение». Она отвергала прерогативы какого-либо «общественника» пенять «разложенцу» от имени всеобщей нормы. А значит, ждала размягчения нормы. Или, лучше того — желала сама диктовать норму, позволявшую значительно большую степень индивидуальной свободы в семье, дружбе, любви. Стругацкие, играя в команде интеллигенции, мощно били тараном в ворота Традиции, стремились расшатать, разрушить ее как «мещанство».
Гигантский разумный спрут, привезенный в Институт беспозвоночных и поселенный в бассейне посреди Москвы, обеспечивал повести элемент фантастики. Кракен обладал способностью влиять на сознание и эмоции людей. Но авторы наделили его еще одной функцией. Он представлял собою… лик мещанства [8] . Эффектная Марецкая умела больно куснуть при случае, а вот «мегатойтис», безобразный вонючий монстр, убийца, был все-таки и прежде всего — разумом, эволюционировавшим весьма долго, доросшим до высочайших пределов рациональности, но так и не выработавшим навыков созидательного труда, радости духовных запросов. Разум вне труда, вне творчества, вне духа — нечто ужасное и вредное. «Апофеоз эгоизма и индивидуализма» — как выразился Аркадий Натанович.
8
Изначально Аркадий Натанович скептически относился к идее воспринимать Кракена как символ мещанства. В частности, он писал брату: «Только в увеличивающейся полноте эмоционального восприятия мира — источник непрерывно растущего интереса к жизни… Кракен — воплощение идеала физика. Сугубейший рационалист. Вот откуда вся трагедия. Если Кракены существуют, если их миллионы в толще вод — это страшная угроза для людей… как громадный соблазн отрешиться от эмоциональной стороны жизни…» И, далее: «…отличительной чертой Homo Sapiens’a является способность воспринимать прекрасное, наслаждаться воздействием мира не на разум, а на чувства». Но впоследствии Кракен все-таки подтянется к символу мещанства. В дневнике Аркадия Натановича появится запись: «…Мы выработали концепцию Кракена — фактор омещанивания, элемент, в присутствии которого люди становятся животными. Показать непосредственную связь — мещанство — культ личности».
«Мегатойтис» (он же «архитойтис») в ранних сюжетных планах повести ассоциируется с «императором», то есть — верховной властью. Головин, увидев спрута, испытал странное чувство: «Чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань».
Итак, мещанин — всегда чужак. Даже если этот мещанин выступает в облике «хорошенькой девушки», как та же Марецкая, он все равно — из другого мира. Он не смеет требовать чего-то от интеллигента. А интеллигенту нелепо уступать ему «хотя бы незначительную частичку от нашего мира». Спруты могут быть могущественными и опасными, как опасны агрессивные чужаки-мещане, особенно если злой мещанин получает в свои руки всю мощь верховной власти (император, канцлер… генеральный секретарь).
И если доходит до открытого противостояния, то наш интеллигент имеет право… да что там право! — он обязан уничтожить источник мещанства.