Братья
Шрифт:
Дома стояли гладенькие, желтые от янтарной смолы, молодо проступившей на бревнах, и солнце веселило статные, похожие друг на друга, как сестры, постройки.
Никита взглянул на протянувшуюся серую улицу, и в один миг — с невероятной резкостью, почти ослепившей его, — увидел четыре новых дома в огне. Они пылали жаркими, дружными кострами, прикрытые легкой шапкой дыма.
Никита закрыл глаза. Багровые кольца расплылись перед ним в туман. Он боязливо глянул на постройки и быстро пошел своей дорогой. Но он отчетливо расслышал внутри себя убежденный голос:
— Сгорят.
Он прошел больше половины
Из-за угла, со двора полицейского участка, выкатывались яркие, сиявшие упряжью и снарядами пожарные телеги. Они громоздко повернули за угол и ринулись вниз по улице, туда, откуда шел Никита.
У него перехватило дыхание, и секунду он не мог двинуться. Потом он оторвался от земли и, подгоняемый тревожным стоном набата, побежал. Он вскочил в вагон конки и высунулся в окно, глядя вслед уносившемуся пожарному обозу, который мчался туда.
Никита несколько раз подходил к двери вагона, конка, казалось ему, тащилась по-черепашьи. За квартал до того места он выпрыгнул из вагона и опять побежал. На него никто не обратил внимания, потому что кругом было суетливей обычного.
На том месте, именно на том месте, откуда Никита смотрел на постройки полчаса назад, толпился народ. Никита протискался через толпу и взглянул на угол.
Он увидел четыре дома в огне. Они пылали жаркими дружными кострами, прикрытые легкой желтой шапкой дыма.
Никита не сомневался, что загорелись новые дома. Его тянуло убедиться в этом, ему нужно было видеть, так ли они горят, как представилось его воображению.
Он насилу выбрался из людской давки, напутствуемый пинками и руганью ротозеев, которым помешал спокойно любоваться пожаром.
Гнетущее чувство охватило его, точно все вокруг пылало огнем и он — Никита — был виновен в этом, он — Никита — поджег четыре новых недостроенных дома. У него подкашивались ноги, он плохо помнил, как дождался конки, как потом дошел домой. Он чувствовал такую слабость, что не мог работать; он был болен.
День спустя его заставили пойти к врачу. Врач выслушал его сердце, велел несколько раз кряду присесть на корточки и подняться, снова послушал сердце, усадил Никиту, постучал по его коленкам, спросил, сколько Никите лет, чем он занимается, и, подумав, объявил:
— Вы здоровы. Маленькое переутомление, усталость, это пройдет. Полезно изредка заниматься каким-нибудь физическим трудом: столярничать, колоть дрова.
Он опять подумал, написал рецептик и сказал:
— Ничего…
Но беспокойство Никиты росло вместе с уверенностью, что предчувствие не обманывает его, что нечто жестокое, неминуемое должно сбыться.
И — странно — оно сбылось.
Катастрофа пришла оттуда, откуда Никита не ждал ее, не мог ждать, потому что связь его со всем тем, что лежало дальше скрипки, была ничтожна. Он часто думал о том, что находилось за пределами его мирка, но его мысли постоянно затемнялись сознанием несправедливости, которую над ним совершили. Он понимал, что скрипка, наполнявшая всю его жизнь, была мельчайшей пылинкой в мире, в том самом Смурском переулке, по которому он раз в день проходил, в смурыгом мире потников и анафем. Он не был виноват в своем рождении, в своем пребывании на путаном просторе земли. Но в тот момент, когда он начинал приглядываться к этому простору, ему дали в руки пылинку и принудили ограничить ею весь мир. Разве это справедливо? Все его существо вращалось в одной пылинке, и он настолько привык к этому, что ожидаемую катастрофу представлял себе не иначе, как катастрофу внутри пылинки. И если бы он мог оторваться, чтобы извысока поглядеть хотя бы только на Смурский переулок, он понял бы, что его предчувствия были связаны все с тою же пылинкой, с Никитиным мельчайшим мирком, а не с миром. Но не без раздумий отнес предчувствия к тому, что внезапно раскрылось перед ним.
Это были ночи, когда город не спал. По комнатам ходили люди, закутанные в шубы, платки, шинели. Не снимая неуклюжей одежды, варили на керосинках ужины, ели стоя, наспех. Почему-то нигде не ставили самоваров, не топили печей. Было похоже, что город тронулся в путь. Улицы пустовали, никто никуда не выходил. Ворота, ставни, калитки, двери — все было на замках.
И едва наступала осенняя темнота, город начинал топать.
Он стонал протяжно, как волчья стая в мартовскую оттепель, стон подмывал дома, катился по крышам, стон слышен был везде: в подвалах, на чердаках и погребицах, в глухих толстостенных комнатах, в кладовушках и чуланах. Стон отдавался в печах, от него позвякивали стекла, он был повсюду.
Волчьи стаи рыскали по омертвелым площадям, закоулкам, на горах, в бараках, ища поживы, разнося по ветру дикий вой, переливавшийся в стоны. И молча перекликались над городом дрожавшие зарева.
Началось с синагоги. Она горела сутки, и целую ночь Никита, сидя в кухне с потушенной лампой и занавешенными окнами, слушал, как грузно ступали по переулку люди, волоча вниз, к бараку, тяжелые, неудобные для переноски вещи. Иногда люди останавливались под окном передохнуть. Их голоса были низки, они перекликались, потом кряхтя, поднимали кладь и уходили. Спустя недолгое время они бежали налегке обратно, весело покрикивая и треща палками по частоколу палисадника.
Никита выходил в сени. Двор был нежно-розов от недалекого зарева, и погребицы, сушила, надворные флигеля гибко гнулись в колебании отсветов.
Никита не ложился спать. Он был наготове в эту ночь, как все в городе: он не снимал пальто, ему было зябко, и он не мог согреться, он ничего не ел и не испытывал голода.
Так встретил он утро.
Оно занялось чахло и бледно, обескровленным поздним рассветом. Не находя себе места, Никита вышел в коридор верхнего этажа, откуда виден был угол Смурского переулка и Нижней улицы. Стояла робкая тишина, ни одной души не показывалось из домов, все стыло в неподвижности, и если бы воробей запрыгал на кочках дороги, он тотчас привлек бы на себя взгляд.
Эту неподвижность нарушила калитка углового домика Нижней улицы. Она медленно открылась и выпустила со двора коренастого человека, измазанного мукой. На Ннжней, чуть подальше Смурского, торговал мучной лабаз, и приземистого, коренастого человека Никите доводилось встречать.
Мучник вылез на улицу спросонья, снял фуражку, погладил черную голову, заложил руки за спину и прислонился к низенькой верее ворот. Вероятно, он проснулся раньше, чем было нужно, и у него нашлось время до работы поскучать на улице.