Братья
Шрифт:
— Родька, Родион!
Рыжеволосый человек быстро обернулся, подозрительно скользнул по Никите Синим глазом и нехотя позвал:
— Родион, тебя, что ли?
Да, да, это был Родион, лоцманский сынишка Родька, с которым Никита дружил в деревне — скатывался по гальке с обрыва в овраг, пропадал на дощаниках и лодках, — тот самый Родька. Года два назад Никита встретился с ним на бульваре, и они посидели под липкой, не зная, о чем говорить. Родион работал на перевозе матросом. «Юнгой?» — спросил тогда Никита. «Это что? У нас такого нет!» —
Он валко подошел к окну и заглянул в форточку.
— Здравствуй, Родион, — задыхаясь, сказал Никита.
— А, это — вы? — произнес Родион, пряча одну руку поглубже за борт куртки.
Никита не заметил этого неожиданного «вы»; он понимал, что отрывает Родиона от дела, но не мог сдержать радости.
— Ловко вы их, — одобрил он и коротко тряхнул головой в сторону барака. Ему было очень тесно в форточке, он почти висел на локтях.
Родион с достоинством помолчал.
— А вы что же тут? — спросил он недоверчиво.
— Я здесь живу, с теткой. Хотите — приходите ко мне.
Никита немного смешался, как будто новое «вы», которое сорвалось у него, должно было бросить тень на весь разговор.
— Там есть один, — заторопился он, — низенький, мучник, весь белый. Он вчера убил поляка, знаешь? Он тут с ними. Вот бы его как следует…
Родион согласно кивнул и, жестко глядя вдаль, на судовской лад, вымеривая глазом расстояние, отделявшее его от барака, сказал:
— Мы их…
Ему не дали кончить.
Пронзительный женский голос неожиданно вспорол тишину. Это был отчаянный, раздирающий вой.
Никита вытащил голову из фортки и подбежал к другому окну.
Слесарь Петр волочил по тротуару цеплявшуюся за полу его куртки маленькую простоволосую свою жену. Она упиралась коленками, путаясь в разорванном подоле юбки, хватаясь крючковатой, сведенной судорогой рукою за ноги мужа. Пальцы другой ее руки намертво сжимали полу куртки. Сквозь белые космы волос стеклянно проглядывали вытаращенные бесцветные глаза. Крик ее был неистов.
Слесарь ступал тяжело, с усилием отдирая от земли ноги, наклонившись всем телом вперед. Но в лице его было что-то неколебимо упрямое, как будто он решил непременно выволочить свой груз и будто грузом этим было безжизненное, неподатливое бревно.
К нему подошел рыжеволосый человек.
Петр приостановился, с натугой выговорил несколько слов. Человек подумал и обрывисто утвердительно мотнул головой.
Тогда Петр круто обернулся к жене, коротким, злым рывком выдернул из ее рук полу куртки и, как ребенка, схватив женщину под мышки, поставил на ноги.
— Молчать… баба! — рявкнул он, прислонил качавшуюся жену к изгороди палисадника и пошел на дорогу.
Женщина перестала кричать. Притихшая, она глядела сквозь космы волос вслед своему мужу, потом откинула волосы с лица на голову, по-бабьи привычно заложила косицы за уши и, нагнувшись, примерила к себе болтавшийся под коленами широкий клок подола.
Кучка одинаково одетых людей молчаливо сгрудилась посередине дороги. Рыжеволосый, внушительно поводя рукою над картузами и шапками, говорил. Кучка встряхнулась, рассыпалась, люди по сговору зашагали вперед, и было так, точно в обед открылись ворота маслобойки или махорочной фабрики, и мастеровые поспешно разбегаются по домам.
Родион не оглянулся. Слесарь Петр — на голову выше всех, но странно схожий со всеми, — нескладно передергивая огромные углы своих плеч, ушел с людьми, необычными для Смурского переулка.
Безлюдное спокойствие опять простерлось над улицами, стайка воробьев упала с крыши на палисадник, птицы расселись рядком на остриях тесовой городьбы, почирикали, повертелись и, припав к дороге, как ласточки — к воде, юрко исчезли с глаз Никиты.
Он стоял около открытой фортки, ему приятно было ощущать осенний ток холода, тишина казалась благостной, надежной и легкой, и впервые за эти дни на Никиту дохнула сладкая усталость. Он позевнул, не спеша прикрыл фортку и еще постоял у окна.
Нет, в мире должна была существовать справедливость! Всегда, повсюду в какой-то последний час, в последнюю минутку она являлась, чтобы вдохнуть искупляющий покой усталости, являлась неожиданно, вот как теперь явились люди с бережливыми, скупыми движениями, как явился Родион, как явится где-нибудь нескладно-сильный, громадный и упрямый Петр.
Никита подошел к чуланчику и без оглядки распахнул дверцу.
— Яков Моисеевич!
Он прислушался к безмолвию и позвал громче:
— Яков Моисеевич!
Ему опять ответило молчание. Он расшвырял шелестевшие сухие снизки луковиц и нащупал грубый, колкий ворс коротайки.
— Яков Моисеевич!
И тогда, за шорохом и потрескиванием луковичной шелухи, он уловил сбивчивый, спотыкавшийся шепот:
— Но я же вам… все время… отвечаю!
— Можно! — закричал Никита. — Вылезайте, пойдем наверх.
Он вытянул учителя на свет.
Яков Моисеевич, точно придя с мороза, снял пенсне и тщательно протер стекла. Увидев незанавешенное окно, он схватил Никиту за руку и потащил его наверх. Там, в полутемной комнате, выходившей окнами в коридор, Яков Моисеевич сел и, облокотившись на стол, закрыл ладонями лицо.
Он молчал.
Никитина тетка, подойдя к нему, боязливо дотронулась до его головы и провела ото лба к затылку по волосам. Из-под ее руки посыпались вперемешку то иссиня-черные, то белые, как глазурь фарфора, кольца упругой, странно новой и старой в то же время гольдмановской гривы.
— Господи, господи, — сказала тетка.
Яков Моисеевич открыл лицо, виноватая улыбка застенчиво дрогнула на его впалых щеках, он опять уткнулся в ладони.
— Господи, — повторила тетка.