Бриг «Артемида»
Шрифт:
Ведь ясно же, что не был маленький мальчик Поль никаким носителем духа Матубы! Он сам страдал от этого чудовища, а те злодеи на Гваделупе сделали из него зайчонка для охоты! (На Гваделупе нет зайцев? Ну не все ли равно!)
Теперь Поль-Павлушка, видимо, перестал бояться. Потому что злой остров был далеко. А близко был Гриша. (В последнее время Павлушка стал говорить почему-то не просто с маленьким разделением – «Гри-ша», а еще и с запинкой: «Г’ри-ша…».)
– Г’ри-ша… я ищо… – Он уже знал слово «еще». Взял другую деревяшку, начал резать опять, и теперь чуть лукаво
– Ратон…
– Енот! – догадался Гриша. Сразу вспомнил слова доктора, что енотов на Гваделупе видимо-невидимо. Уж они-то не были злыми духами! Наверно, наоборот!..
– Жужу… пур жужу… – стеснительно выговорил Павлушка.
Гриша понял опять: «Игрушка для игрушки». Или нет: «Игрушка… для Жужу».
Жужу – такое было теперь имя у кнопа. Гриша подарил плетеного головастика Павлушке еще в тот день, когда ушли из бухты Гран-Кю-де-Сак-Марен. Чтобы Павлушка меньше тосковал. И он, малыш, сразу расцвел, вцепился в кнопа, смотрел недоверчиво: «Жужу… Это мне?»
– Тебе, тебе, – улыбнулся Гриша с облегчением. Потому что наконец-то бесприютный кноп нашел доброго хозяина. Теперь он стал подарком не от Вялого, а от Гриши. Полностью рассчитался с прошлым. Немножко царапнула совесть: вспомнил Гриша, как, увидав на кнопе бурое пятнышко, он сказал головастику: «Мы с тобой кровные братья». А теперь получается, что отказался от брата? Но потом решил: можно. Пусть будет кноп и Гришин, и Павлушкин. И когда Павлушка окажется далеко, пусть этот Жужу…
«Да нет же! Ну, не на-адо этого!..»
Поль, оглядываясь на Гришу, понес енотика кнопу Жужу. Тот жил теперь на Гришиной постели. Вернее, на общей постели мальчишек – они иногда укладывались вдвоем на койку, а чаще вытаскивали плоский тюфяк и одеяло с подушкой (то есть теперь уже с двумя) на палубу и устраивались там (и реяли над ними среди звезд марсели, брамсели и бом-брамсели). Сейчас кноп Жужу, раскинув веревочные ножки, лежал на одеяле и смотрел стеклянными бусинками на потолок – по доскам пробегали зигзаги солнечной ряби. Павлушка посадил енотика кнопу под мышку. Жужу, кажется, заулыбался. Павлушка лег щекой на одеяло рядом с кнопом и енотиком, виновато глянул на Гришу («Я только чуть-чуть…») и прикрыл глаза. Такое с ним случалось иногда: вдруг приткнется где-нибудь и уснет в одну секунду. Не надолго, на полчаса, но крепко…
А кноп Жужу по-прежнему беззаботно смотрел на солнечные зигзаги. Может, он теперь и не помнил, кто его сделал. Гриша же… он-то все равно помнил – про все, что случилось тогда. И по-прежнему не смотрел при встречах на Вялого. Жаль его было и стыдно встречаться глазами…
А однажды вечером, когда шли, оставляя к югу большой остров Гаити (тот, где правил полвека назад черный император Дессалин), Гриша услышал песню. Пели, как всегда, на баке. Гриша теперь не ходил по вечерам на бак, и сейчас он устроился с Павлушкой на тюфяке у фальшборта, но песня-то была слышна везде – не только на бриге, а, наверно, на милю
Ой да ты кали-и-инушка…
Что ты нынче рано цветешь…
Гриша не поверил себе: пел Семен Вялый! Как он мог петь перед теми, кто сделал с ним такое? Как он вообще мог петь, после того, что было? Гриша не понимал… А может, как раз в том и дело, что не понимал? Может, на самом-то деле ничего страшного не случилось? Надо все передумать заново и… забыть? Но думать заново не хотелось. Не о том были главные мысли. Главное – это Павлушка. "Пресвятая Богородица, помоги ему и мне. Нам вместе…"
И сейчас, над уснувшим Павлушкой, Гриша провел пальцами по его волосам и пошел наружу. Царапало беспокойство: на палубе остался деревянный мусор, надо убрать, а то – непорядок…
В тесном коридорчике кормовой надстройки все двери были закреплены открытыми – от духоты. И теперь Гриша услышал голоса – капитана, доктора и мичмана Сезарова. На судне слова вообще-то всегда разносились звучно – как внутри большущей гитары, – а теперь казались особенно громкими. Может быть, потому, что… про него, про Гришу? Наверняка собеседники думали, что Гриша с Павлушкой где-нибудь на марсе или на палубе, чего им сидеть в тесной клетушке! И не приглушали разговора.
Говорил доктор:
– …Но Николай Константинович, он же вовсе не трус. Тот случай во время шквала говорит о многом. И в урагане он держался не хуже взрослых. К тому же и не ленив, помогает матросам как может…
– Петр Афанасьевич, вы правы. Но я не ожидал встретить в мальчике этакой… склонности к меланхолии, что ли… Большинство мальчишек… я помню себя… были бы счастливы без оглядки отправиться через океан, к незнакомым землям. А мой… подопечный… он словно все время оглядывается назад…
– В первом плавании тоскуют порой и взрослые мужчины, – заметил мичман Сезаров.
– Разумеется, – досадливо согласился Гарцунов. – Сам печалился о доме… Но не настолько же, чтобы заявить о нежелании стать моряком!
– На Гришу повлиял тот случай с этим… с Вялым, – напомнил доктор. – Видимо, он поломал взгляд мальчика на морскую романтику…
Досада капитана, кажется, усилилась:
– Вот я и говорю! Откуда у мальчишки такая впечатлительность? Ведь не девица же из модного пансиона… К тому же, я полагал, что, будучи корнями… так сказать, из народных слоев, мой воспитанник не станет демонстрировать излишне тонкую натуру, а наоборот…
– Дело, скорее, не в тонкости, а в некой самолюбивости натуры, – заметил мичман. – Вы, Николай Константинович, как-то упоминали, что в роду у мальчика лихие кучера и ямщики. Это особая порода людей. В Сибири никогда не было крепостных…
– К тому же, – добавил доктор, – половина крови в нем – сибирского коренного народа. Конечно, мальчик воспитан совершенно в рамках русских понятий, но… видимо, порой напоминает о себе прапрадед, командир татарской конной тысячи…
– Какой еще… тысячи? – слабо изумился Гарцунов.