Бродячая женщина (сборник)
Шрифт:
Своими глазами увидела Центр Мирового Сионизма – такая вывеска скромно горела на одном из домов. Я не поверила себе и остановилась как вкопанная: «Ты смотри, Дима, они даже не скрывают». Поймите правильно, в детстве у меня была книжка «Сионизм без маски», и теперь я чувствовала себя, как американский школьник, попавший в СССР времён холодной войны и увидевший какой-нибудь «городской комитет Коммунистической партии Советского Союза».
Разбила бутылку абсента в дьюти-фри, как только оплатила. Заменили, святые люди.
Москва – Тель-Авив – Иерусалим
В свое первое израильское путешествие я поселилась
Не могу сказать, что полюбила Тель-Авив, и не потому, что в моих чувствах к нему есть какая-либо двойственность.
Это история о русских отношениях со словом «любовь». Мы не говорим «я люблю тебя» по всякому поводу, как американцы какие-нибудь, мы давимся этим словом и выкашливаем его в самом крайнем случае, когда уже прижаты к стенке обстоятельствами и объект либо у алтаря, либо на смертном одре (обычно в переносном смысле, но бывает и в прямом).
Как же сказать, что я люблю Тель-Авив, когда есть Москва, с которой у нас долгий запутанный роман, со страстью, горечью и взаимными изменами, и есть недостижимый Иерусалим. Это всё равно что я завела бы нежного весеннего любовника и бегала к нему иногда без обязательств и будущего, без скандалов и борща. Ну да, нам хорошо вместе, но разве это – подлинное? У нас обоих «кто-то есть», а планов на совместное существование, наоборот, нет. Неважно, что у нас бывают эти бесконечные ночи, когда растворяешься в сумерках и в друг друге; наслаждения, о которых даже неловко потом вспомнить, а не только назвать; совпадения мыслей и мнений, так что достаточно просто переглянуться и кивнуть; наше общее тепло всего лишь телесное, и ничего, если я буду плакать, уходя, я ведь быстро перестану. Это, конечно, не любовь.
Москва выпила у меня столько крови, что у нас всё серьёзно. Иерусалим забирает часть души и замещает собой. А тут слишком много сиюминутного счастья без всякой достоевщины и мистики, и потому, уезжая, я буду мяться и мямлить: «Эээ, с тобой хорошо, спасибо, я ещё когда-нибудь приеду, если ты не возражаешь, это было чудесно, ты очень красивый, мне понравилось, удачи, пока-пока!» – и прятать руки, чтобы не обнимать слишком крепко.
Потом некоторое время придётся справляться с лицом, и я справлюсь, потому что это, конечно, не любовь.
Я просто приеду к тебе ещё.
Лето 2012
«Голоса
Я не просто так туда в этот раз, а с миссией, причём не однозначной, а многосуставчатой, как колено Чужого. Это была миссия исследования, воспитания, возвращения к истокам и ещё кой-чего, стесняюсь сказать.
Во-первых, было интересно, насколько невыносимы израильские погоды в июле. Все говорят, ад, и я захотела посмотреть, как он выглядит, ведь мне теоретически туда не скоро.
2
Иегуда Амихай.
Потом я должна была приглядеть за парой ориентальных кисок, пока их хозяева отлучались в европы.
Ну и в-третьих, я возила свою старую юбку из Селы на родину – припасть. Она дырява уже, юбка, буквально из первых коллекций середины девяностых, когда парочка русских израильтян по имени, допустим, Аркадий и Боря только-только раскрутили свой кооперативчик Sela, где немножечко шили.
И представьте, я иду в этих обносках с рынка по улице HaTavor, и тут сверху медленно падает цветок франжипани, белая звёздочка с желтой серединкой, гавайская красотка, прижившаяся в Тель-Авиве. Она задевает мой подол, и я вдруг вижу, что абстрактные цветочки, которыми расписана ткань, это именно франжипани. И я почему-то вдруг прислоняюсь к выбеленной стене, ведь это же какой-то бред кислотный: орнамент перестаёт быть плоским, выдёргивает тебя из прохладной северной юности в субтропическую зрелость и швыряет прямо посреди дороги под солнце, какого ты в жизни не видала.
Как-то в детстве меня слегка свела с ума одна фраза то ли Битова, то ли Маканина, скорее всё-таки первого, я потом не смогла её отыскать, но приблизительно так: я легко могу представить, что через десять лет буду знаменитым писателем, умирающим от ностальгии и пьянства на берегу океана, или стану бродягой, замерзающим под Бруклинским мостом, или ещё кем-то там (ну не помню же!) – и лишь одного не могу представить себе – того, что скорей всего и произойдёт, – что через десять лет всё останется по-прежнему, как сейчас.
Она тогда упала мне на голову мягкой дубинкой рауш-наркоза, я думала, как это страшно и как нормально, когда ничего не меняется, и что жить так не надо, а придётся.
Но я сейчас в этом квартале, на родине своей юбки, несу в правой руке стакан рыжего сока, который белокожий апельсиновый мальчик выжимает на углу Кармель и Даниэль дешевле, чем все другие, за тринадцать шекелей; а в левой у меня пакет с горячими булочками, неприветливый колючий сабра даёт их три на десять. Я иду, в некотором роде писатель, в дырявой цветастой одежде, и могла ли я десять лет назад предположить всё это? Не могла, да я и не хотела ничего такого для себя, мне тогда нужно было только любви, от того или этого, имени уже не вспомню.
Я помню на самом деле. Просто незачем сохранять имена так долго, они похожи на просроченные паспорта, которые никуда не привезут, с ними всё равно никуда не впустят.
О кошечках много не скажу, доглядела, как смогла. Внезапно у них обеих случилась течка, и мы целыми днями валялись в постели под кондиционером, в левой руке у меня была кремовая киска, а в правой – пятнистая, и я говорила им, девочки, ведите себя прилично, а они не хотели прилично, они хотели трахаться или хотя бы погладить здесь и здесь. По ночам у нас было как в девчачьей палате пионерского лагеря, мы мечтали и пели, но ни один мальчик не пришёл намазать нас зубной пастой, и это его счастье.