Брусилов
Шрифт:
— Ты читала «Тиля Уленшпигеля» (45)? — спрашивает он. Он видит себя в вагоне после первой их встречи. Ведь это тогда! Еще тогда он подумал о ней так, как сейчас. Разве это не чудо? Едва знакомые, они ехали из Пскова в разные стороны и могли никогда больше не встретиться. И если уж та разлука не оторвала их друг от друга навсегда, то теперь...
— Да, читала, — отвечает Люба, припоминая, как и когда она читала эту книгу, и торопясь понять, зачем Игорь спрашивает ее об этом. — Папа выписывает «Ниву». «Тиля» присылали отдельными выпусками. Я читала его прошлой осенью в Вырице.
— А я в вагоне... и веточка сирени лежала между страниц... веточка,
— Ах, ты помнишь? До чего мы тогда испугались! — подхватывает Люба и всплескивает руками.— Кто бы мог подумать, что ты... и тот офицер...
— И тогда я прочел о том,— серьезно и медленно говорит Игорь,— как Сооткин поднимала свое лицо к Клаасу, а Клаас целовал это зеркало нежно любящей души и как они вдвоем забывали о своей великой усталости...
Он смолкает, крепко прижимая к себе жену. Она тоже молчит, чувствуя, как легкий холодок бежит по ее плечам и груди, Она боится шелохнуться, спугнуть эту минуту молчания. Как значительны стали эти слова из книги, прочитанные ею когда-то совсем равнодушно. О Игорь, мой любимый, мой муж...
И вдруг раздирающая душу печаль охватывает ее, сотрясает все тело. Он уедет! Он уедет на фронт... Ледяной вал несется на нее, она плотно-плотно закрывает глаза, старается спрятать голову на груди мужа, скорее-скорее услышать биение его сердца. Оно — ровно, уверенно. Это дает ей силы поднять голову и взглянуть на мужа.
Он сидит откинувшись на спинку дивана, глаза его тоже полузакрыты. Но в рассеянном свете неугасающей зари лицо его кажется спокойным, глубоко задумавшимся, тени — у глаз его и сомкнутых губ. Она невольно одним пальцем, мизинцем, трогает эти тени.
— Ты очень устал? — спрашивает она едва слышно.
— Устал? Нет! — отвечает он.— С чего ты взяла? И, открыв глаза, видит, что ресницы ее влажны... Нет, только не это!
Он сразу делается очень веселым. Он вскрикивает:
— Батюшки мои! А чайник наш снова кипит. Смотри, как он сердится! Терпение его лопнуло окончательно: или пейте чай, или дайте мне отдых! Ты прав, старина! Мы слишком залетели далеко и не замечаем, как прекрасно настоящее. Крепкий чай! Птифуры! Роскошное хозяйство! Помнишь, у Блока: «...в книгах — сказки, а в жизни — только проза есть!» И чудесная проза, доложу я тебе!
Он хлопочет, он пришлепнул огонь спиртовки, снял чайник, заваривает чай. Люба смотрит на него еще влажными глазами, концы губ еще вздрагивают, но в глазах уже улыбка.
— Нет! Это уж я, я! Дай мне. Я хозяйка!
И она разливает чай — ему в стакан, себе в саксонскую чашечку.
— Нет, — оживленно говорит Игорь, выкладывая из плетенки на тарелку птифуры, — я наклеветал на почтенного священника из Або! Он дал мне замечательную хозяйку! И почти даром! Вы посмотрите, как она разливает чай! Ей мало чашки и стакана, она хочет залить всю скатерть!
Люба вскрикивает, Она не заметила, что у нее дрожит рука, вода пролилась на плюшевую скатерть... И вот Люба уже смеется. Игорь добился своего: она смеется!
XIII
— А ты все-таки так и не объяснил мне, почему нам надо было венчаться в Або? — спрашивает Люба, когда все птифуры съедены.
— Вот те раз! Разве я тебе не говорил, что нельзя, чтобы в послужном списке было указано, что я женат. Если бы не война — другое
— Нет! Этого нельзя! — горячо подхватывает Люба,
— Ну вот: значит, надо было найти такого священника, который бы обвенчал только по метрике... Олег это все устроил у себя в Або.
— А ты бы совсем не женился! — поддразнивает его Люба.— Подумаешь, какая невидаль: ученица театральной школы!
— Она бы умерла от горя!
— И не подумала бы! Вот еще!
Люба встряхивает кудряшками. Игорь любуется ею. Но она снова в чудесных воспоминаниях.
— Ах, как все было удивительно в этой поездке! Помнишь? И поезд, и крохотное купе, и то, что платье вывешивают в коридоре для чистки... Мы с Машей все не могли заснуть, все заглядывали за занавеску в окно. Потом Або, деревянная маленькая гостиница, такая чистая, точно тарелка перед обедом... с половичками повсюду, пахнет кофием, и этот «секст» — полный стол закусок! Ешь — не хочу, а цена одна... А море! А тральщик Олега... его каютка, крохотная, как этот диван, и коньяк «Бисквит», которым он угощал, и открытка! Представь себе: та самая открытка с сестрорецким видом и купальнями, где мы купались. Ты помнишь, я о ней тебе рассказывала? Потом маленькая морская церковь, стриженый священник, загорелый, в пенсне! Подумать только, совсем интеллигент, нисколько не похожий на наших, с волосами... В пять минут все было готово! В пять минут мы стали мужем и женой! Прямо нельзя поверить... Потом поездка в Гельсингфорс, вдвоем, без Маши. Мне почему-то очень грустно было расставаться с ней... точно навек... А на сладкое в салон-вагоне — чернослив со сливками! Помнишь?
— Очень вкусно,— говорит Игорь.
— Еще бы!
Игорь помнит это состояние тумана и счастья, на губах солоно и свежо от моря, и всюду они под руку, как жена и муж, но даже страшно подумать, что они могут стать настоящими женой и мужем.
— И ты, знаешь, ты был со мною, как с больной...
— С больной? Какие глупости!
— Правда. Такой внимательный... точно я вот-вот упаду... и глаза у тебя были как стекла, когда их вымоют и они запотеют...
— Какие глупости!
— Нет, правда...
Они долго смотрят друг на друга.
— Мне ужасно понравился тот маленький ресторанчик, где мы обедали,— говорит торопливо Люба.— Все стены, как в вагоне, отделаны полированным красным деревом, и кельнерша... Помнишь? Высокая шведка, очень молодая, с прозрачными морскими глазами и прозрачным розовым лицом. Правда?
Но Игорь плохо слышит. Он кивает головой, а глаза его все такие же темные, налитые густым медом, пугающие, как тогда...
— И замок далеко за городом — огромный, серый, и в нем картины...— завороженно, борясь с собою, продолжает Люба.— Картины с викингами, героями «Калевалы» (46), с седыми скалами, с прозрачным, сизым небом...
Голос ее все тише и внезапно звенит беспомощно:
— Что ты так смотришь?
Ее руки в его руках, они совсем обессилели, они покорно скользят по скатерти, когда он одним движением притягивает их, закидывает себе на плечи и целует ее в губы.
— Люба!.. Любушка... Любинька моя!
Губы ее полуоткрыты беспомощно и покорно, глаза полны до краев прозрачной влагой. — Любинька! Что с тобой?
Она не всхлипывает, лицо ее не искажено страданием, оно неподвижно, как у спящего человека, но горе, горькое горе в каждой черточке родимого лица, никогда еще не глядевшего так.