Бруски. Том 2
Шрифт:
Кирилл тихо рассмеялся.
– Ты что ж, это – хи-хи да ха-ха? Палкой вон тебя по башке. Ведь это не хлеб в поле валяется, а кровь наша. Дурень! – И Никита, стиснув зубы, с еще большей силой затосковал о своих загонах, о своем дворе, о своей бабе, своем Цапае.
Уже промчались километров тридцать пять, а по обе стороны дороги все так же лежали подкошенные кучки. Временами поле прерывалось подсолнухами, люцерной, картофелем, бобами, а потом снова тянулись кучки, напоминавшие собою павших воинов, слегших под градом пуль, под ударами тесаков, от удушливых газов.
–
– Это верно, – согласился Кирилл, догадываясь о печали Никиты, и начал им играть. – Это верно. Смерть несем на землю, лютую. Вон гляди-ка, чего там творится, – он показал рукой в сторону на причудливые вспышки.
Вспышки завиднелись еще издали. За изволоком, на просторах степей будто шла стрельба из пушек, но дым вовсе не поднимался, как это бывает, не таял, а, наоборот, двигался, наползал, точно преследуя кого-то… А Никите даже почудилось, что там, за изволоком, несется мелкими партиями саранча. Она вот так же иногда поднимается из-за горизонта, оседает на поля, пожирая хлеб… Но тогда деревни, села выбегают ей навстречу, стучат в заслонки, железки, кричат, улюлюкают, палят саранчу огнем… а тут кругом все так же спокойно, как спокойно на полях, устланных кучками хлеба.
– Что же это такое может быть? – спросил он и начал дрожать – мелко, зябко.
– Не знаю. Чуда какая-то, – ответил ему в тон Кирилл.
И в следующую минуту Никита приподнялся в кузове, готовясь выпрыгнуть и бежать обратно к широкобуераковским полям, на гору Балбашиху, к оставленному под кустом куму Филату: из-за изволока, прямо на них надвигались, точно огромные тупорылые танки, гусеничные тракторы. Он «шли рядами, один за другим наискось – широким фронтом, захватывая огромную площадь озимой пшеницы, волоча за собой кибитки. От кибиток поднимались вспышки – пыль. Пыль дрожала, вилась, будто рои пчел над маткой, а гусеничные тупорылые тракторы ползли, шевелясь, зарываясь в землю, выныривая, заполняя поле грохотом, треском, оглушающим ревом, оставляя на поле такие же кучки соломы, какие видел Никита по обе стороны дороги.
– Ну вот, дядя Никита, – просто сказал Кирилл, – смерть мы сеем на земле или радость? Эти двадцать четыре машины и сорок восемь комбайнов убрали за двадцать три дня двадцать восемь тысяч гектаров. Сжали, стало быть, и смолотили. Сколько надо поставить народу, чтобы убрать такую площадь? Тысяч десять, поди-ка, а У нас в две смены работает около семисот человек. Понял?
Никита молчал. Ошарашенный видом комбайнов, гулом, грохотом, вспышками, необычным видом поля, он даже не слышал, как прокричал ему Епиха Чанцев:
– А-а… надувальный явился!
И, только поднявшись на комбайн, он увидел Епиху. Тот сидел за каким-то рычажком и смотрел на Никиту, щеря белые зубы, – лицо у него в пыли, в мякине, блещут только зубы да глаза.
– Никита Семеныч, – опять заговорил он, – жалею, удрал ты тогда от меня. Помнишь? На рысаке в ночь укатил, и нет тебя. Собственник.
Никита дрогнул, припомнив, как Епиха неотлучно ползал за ним, но не показал вида, заговорил тихо:
–
– Что, хребтик, стало быть, надломили? А и все равно пить друг другу не подадите – такого сорта народ.
«Вы уж больно подадите!» – обозлился Никита, но стерпел, говоря примиренно:
– Было дело. Ты то помни, есть такая добрая поговорка: живучи на веку, повертишься и на заднице и на боку.
– Вот ты и вертишься, – поддел Епиха. – А мы воюем. За три лета, гляди, как все перевернули. Я вот, например, против тебя миллионер. Пра.
– Хвальбы у тебя много, ничего супротив этого не имею. – Никита сузил глаза. – Только отчего штаны на тебе латаны да перелатаны?
– Э-ка, – Епиха вскинул голову. – Мы на железку работаем.
– На какую железку?
– Вот на машину на эту. Заводик сколотили, он железку нам дает, из железки машину делают, а ему за то хлебец, мясо, баранину… ешь, дорогой наш друг.
– Это ты про какой заводик? – спросил Никита, рассматривая Епиху.
– А в «Чертовом углу».
– Да ведь там еще нет ничего.
– Будет. На Магнитке есть, в Кузнецкой Сибири есть… Ну, пошел, некогда с тобой балясы точить… Все равно мы тебя в нашу семью не примем, закались допрежь: топор некаленый гнется.
Никита молчал. Лицо у него вытянулось и словно еще порыжело, будто он только что вышел из горячей курной бани. Дрожащими пальцами он ощупал конвейер – ремень, по которому вверх, в ларек, бежала скошенная пшеница, заглянул в другой ларек, откуда вылетала мякина-пыль, и долго всматривался в работу комбайнов, удивляясь тому, как через четырнадцать минут к каждому из них подскакивает грузовик, на ходу сыплет в кузов зерно и катит к далекому элеватору.
– И все? Стало быть, жатью, молотьбе конец? – вырвалось у него, и он снова смолк, сцепив зубы, упрямо и подолгу рассматривая машины, людей, отмечая, что тут работают не только люди со стороны, но и молодые парни из Широкого Буерака. И в Никите начала пробуждаться зависть – муторная, злая. «Бежит народ от меня», – подумал он и согнулся над ларьком.
Кирилл ясно видел, что творилось с Никитой, намеренно не тревожил его расспросами и только, когда тот сам спустился на землю, точно о каком-то пустячке, спросил:
– Никита Семеныч, скажи, пожалуйста, отчего почки на деревьях разбиваются?
– Крутишь? – ощерился Никита. – Экая кровь в тебе: дескать, загну Никите, а он и оторопеет: я его, как синца, в клетку?… Отвечу: весна пришла, соки в природе явились.
– Правильно. А скажи, почему в деревнях почки новые разбились?
– Это что за почки?
– А вот, например, Епиха Чанцев, задрипанный человек, которого вы там у себя рядом с собаками за еду не сажали, – почему он расцвел?
– Уйди ты от меня, – отмахнулся Никита и, нагнувшись над кучкой соломы, принялся отыскивать в ней колосок с зерном.
– Не веришь? – спросил Кирилл.
– Нет. Чего тут не верить? Дело чистое.
– Чего же копаешься? Колосок с зерном ищешь?
– Да так… сплюнуть хочу, – вильнул Никита.