Бубновые тузы
Шрифт:
– А, это вы, молодежь?! – радушно воскликнул художник, встречая приятелей в прихожей. На нем был испачканный красками передник, а суконный блузон 4 сбился набок и переносился, но пан Юзеф не обращал на это никакого внимания. Не стали обращать внимания и они – зачем? А художник, меж тем, взмахнул кистью, с которой на обои полетели редкие капли кармина 5 (пан Юзеф не обратил на это ни малейшего внимания – его щеки горели, глаза блестели, почти сияли – до таких ли мелочей, когда человеком овладевает вдохновение). – Проходите
4
Блузон – короткая мужская куртка.
5
Кармин – пурпурная краска, получаемая из карминовой кислоты, производимой самками насекомых группы кошенили.
Он выпалил все это с частотой барабанной маршевой дроби и почти тут же скрылся за дверью, оставив на бронзовой начищенный ручке следы пальцев, заляпанных краской неопределенного оттенка – больше всего она подходила на смесь хны и индиго 6 .
– Художник, – с непонятной интонацией в голосе обронил Габриэль – Невзоровичу послышалось в нем то ли осуждение, то ли восхищение, то ли сочувствие. А может быть, всё вместе.
– Творческие люди таковы, – глубокомысленно сказал Глеб общую фразу и чуть покраснел – а ну как Габриэль сейчас посмеётся над ним, скажет, что так все говорят, а ты, мол, провинциал, и слов-то нужных придумать не смог.
6
Хна, хенна – краска из высушенных листьев лавсонии, обычно рыже-коричневого цвета. Индиго – растительный краситель характерного синего цвета.
Но Габриэль смолчал, от чего Глеб вдруг разозлился ещё сильнее – злился на снисходительный тон, которым Кароляк говорил об Олешкевиче, и на себя самого – за то, что никак не может удержаться и при каждом разговоре со старшим приятелем нет-нет да и начинает примеряться к его манере общения и вкусам.
В прихожей словно ниоткуда, как и в прошлый раз, возникла Фёкла, заполнив тесную комнатку своими пышными размерами. Косо поглядела на приятелей, потом, видимо, признав знакомых, коротко кивнула на отворённую двустворчатую дверь в гостиную (иных приглашений от неё ждать не приходилось), сама же принялась, что-то неразборчиво и неприязненно бурча под нос, оттирать краску с дверной ручки.
Дверь в мастерскую осталась приотворённой, и приятели, проходя мимо, почувствовали сочащийся оттуда в прихожую явственный запах краски, который мешался с кошачьим запахом прихожей.
Пытаться заглянуть внутрь приятели не стали – незачем. Да и пан Юзеф сам расскажет и покажет всё. Потом. Когда получится.
Если получится.
В гостиной Кароляк устроился на диване, том самом, на котором он не так давно ссорился с Юзефом Пржецлавским. Забросил ногу на ногу, раскинул руки по диванной спинке. Глеб, присев в кресло, едва заметно (старался, чтоб совсем не заметно было, но не вышло) поморщился – Габриэль порой раздражал (а иной раз и злил!) своей бесцеремонностью, но – странное дело! – проходило несколько дней, пара недель, и Глеба снова тянуло встретиться с этим странным, высокомерным и злым, но умным шляхтичем.
В гостиной тоже стоял всё тот же неистребимый кошачий запах.
– Не понимаю, – полушепотом сказал Глеб приятелю, чуть покосившись на дверь в прихожую (можно было быть уверенным, что хозяин их не слышит). – Неужели ему нравится жить в таком кошатнике? Я конечно, тоже кошек люблю, но это, мне кажется, уже выше человеческих сил и здравого смысла…
Габриэль неопределенно помавал рукой в воздухе, словно подбирая слова – чтобы и поточнее выразиться, и хозяина, буде тот вдруг услышит, не обидеть.
– Тут, понимаешь, не только в любви к кошкам дело, – пояснил он, наконец. – Хотя и в ней тоже… Пан Юзеф – добрейшей души человек, и котенка выбросить у него просто рука не поднимется. И приказать прислуге это сделать – язык не повернется тоже. Вот вся округа этим и пользуется… сам же как-то видел, как ему котят подкинули. Вон они, котята, в прихожей, выросли.
– Мне тоже было бы жалко,– подумав, покачал головой Глеб. – Но я бы так всё равно не смог.
– Я бы, по правде говоря, тоже, – самокритично признал Кароляк. – Давным-давно бы разогнал всех и повыкидывал. Значит, я не такой добрый, как пан Юзеф…
Габриэль скривил губы в злобной усмешке, и Невзорович невольно отвёл глаза – то, что его приятель совсем не добрый человек, он понял давно – была возможность убедиться.
И не одна.
Фёкла принесла кофе – сваренную на песке робусту отвратительного вкуса (готовить экономка Олешкевича не умела совершенно) в небольших чашках, с кардамоном и фисташками. Рядом с чашками высились на подносе стаканы с холодной водой, в узорных блюдцах томился разноцветный рахат-лукум.
Чашек было только две – значит, художника ждать придётся долго. Впрочем, ни Глеб, ни Габриэль не спешили.
Некуда было спешить.
Сочельник.
Весь Петербург готовится к празднику – по улицам носятся разукрашенные и разнаряженные тройки под бубенцами и в атласных лентах, где-то уже поют величальные и виноградье, по всему городу несёт сладким печевом и жареными колбасами. Для Габриэля, католика, и Глеба, униата, этот праздник не был действителен – их Рождество миновало две недели назад. Но почему бы не воспользоваться поводом для прогулки по городу, благо начальство в корпусе в праздники на такое смотрит сквозь пальцы?
– Всё-таки я по-прежнему считаю, что ты зря убиваешь время в этом корпусе, – сказал вдруг Кароляк, помешивая кофе сандаловой палочкой и словно продолжая разговор, неволей прерванный ещё в ноябре – вся эта суматоха со смертью императора, междуцарствием и мятежом пролетела мимо Кароляка – он уезжал на это время в Варшаву по какому-то, как он туманно выразился, «чрезвычайно важному делу». По какому именно – не говорил. А Глеб, гордости ради, не расспрашивал. – Ты принес бы нам гораздо больше пользы в сухопутной или даже в статской службе.
Глеб в ответ только махнул рукой – ты же, мол, знаешь мои обстоятельства.
Обстоятельства.
Облежательства.
Разумеется, Габриэль знал. Что, впрочем, ничуть не мешало ему вещать и поучать с невероятным апломбом.
Возражать ему у Глеба не было ни желания, ни сил. Да и к чему? Лишний раз вспоминать про опекуна, чтоб у него холера в печёнках поселилась?
Впрочем, и времени для этого тоже не стало – дверь распахнулась, в гостиную ворвался хозяин. От пожара на щеках и сияния в глазах не осталось и следа – брови нахмурены, лицо насуплено. Олешкевич отшвырнул в угол скомканный передник и не сел даже, а упал в кресло напротив Глеба. Брезгливо и привередливо посмотрел на свои испачканные краской пальцы, страдальчески сморщился и крикнул: