Будь ножом моим
Шрифт:
Ладно, ладно, я знаю, что тебе нельзя задавать подобных вопросов. Как ты разъярилась от моего «не без изъяна». Ты не делаешь поблажек в таких вопросах, верно? Даже если я говорю это шутки ради: ты совсем не знаешь людей, которых исчерпывает определение «уродливый»? Правда? Хорошо, пусть так. Но также ты отказываешься принять то, что называется «общепринятой закономерностью отношений между мужчиной и женщиной»… Скажи, сколько лет мне понадобится, чтобы раскрыть тебе глаза?
И еще то, что ты назвала «конфиденциальностью вранья» —
Мне лучше помолчать, верно?
Иди же, взгляни туда, побудь с нами. Со всех сторон нас окружал свистящий шепот земли, и мы оба подумали о яде, об оскверненном рае. Не знаю, знакомо ли тебе это чувство – нечто чужеродное, но в то же время до боли знакомое стремительно расползается по всем
Довольно. Я утомился. Добрый дух меня покинул. Посмотри, как сложно мне представить даже самое начало. Тоннель совсем забился грязью и камнями.
(Продолжу позже.)
Я.
Ночь.
И вот, наконец, в этот самый миг, раскрылась загадка земных недр, и тысячи водяных струй брызнули из потайных поливалок (ну конечно, что еще я способен выдумать). Мы оба вскрикнули от неожиданности и побежали, куда глаза глядят – но только не в единственно верном направлении, только не наружу. Да и что нам было делать снаружи? Мы улыбнулись и нарочно повернули не туда, нас манило и влекло самое мокрое, самое затопленное место, на котором сомкнулись все струи воды, и там мы, наконец, удивленно столкнулись, крепко схватились друг за друга и обнялись, несчастные беженцы наводнения, крича явно громче, чем это было необходимо:
– Нужно как-то отсюда выбираться!
– Дай хотя бы твою книгу, чтобы не намокла!
– Но ты в воде точно так же, как и я!
Но, в общем-то, мы уже не двигаемся, смотрим сквозь воду, от которой немного синеют губы, и капли света поблескивают в твоих прекрасных волосах, каштановых, густых и непокорных, с несколькими тонкими нитями серебра (никогда не крась их! Это последняя просьба приговоренного к тебе: пусть их постепенно запорошит серебром). Мы дышим слишком быстро, смеясь над собственной глупостью, над тем, как попали в ловушку и вымокли, совсем как дети, полощем горла заполнившей их водой, и пьяные слова плавают у нас во рту. Взгляни на нас – какие мы вымытые и блестящие в этих струях, словно бутылки, уцелевшие после кораблекрушения, – и внутри нас все еще спрятаны письма. А пока что видно по нам невооруженным взглядом? Например, что ты старше меня, ненамного, и сдается мне, что разница в возрасте немного тебя пугает. Но я никогда не был твоим учеником и вдруг слышу, как говорю тебе без малейшей логики – только потому, что мне просто необходимо сказать сейчас же, пока мы еще в воде, – что всегда, почти по сравнению с каждым человеком, иногда даже с моим сыном, мне почему-то кажется, что я – младший, менее опытный, юнец. А ты слушаешь и тут же все понимаешь, как будто само собой разумеется, что мужчина первым делом сообщает женщине подобные сведения, повстречавшись с ней в воде.
Послушай, я никогда не писал ничего более странного, все тело напряглось и задрожало…
На чем мы остановились? Нельзя сейчас останавливаться, нельзя упускать эту внутреннюю дрожь! Одышка постепенно успокаивается, но мы не отдаляемся друг от друга, мы все еще соприкасаемся и смотрим друг другу в глаза, взглядом прямым и спокойным – он так прост среди всего, что обычно так сложно в подобных ситуациях. Он прост, как поцелуй, которым целуют ребенка, когда тот показывает тебе царапину. Сердце разрывается при мысли, что таким взглядом можно заглянуть в душу взрослого.
Мы больше не смеемся. Долгое, почти гнетущее молчание. Мы хотим оторваться друг от друга – и не в силах, а в наших глазах один за другим поднимаются ряды занавесов, обнажая самую глубину. И я думаю о том, как это мгновение похоже на миг непоправимого несчастья: ничто уже не будет как прежде. Ослабевшие, мы держимся друг за друга, чтобы не упасть, и видим нашу историю со стороны с какой-то странной и грустной ясностью. В словах уже нет смысла, да и сам язык не важен – пусть будет написано хоть на санскрите, хоть клинописью, хоть иероглифами хромосом. Смотри, какой я ребенок, какой подросток, каким мужчиной я стал. Посмотри, что случилось со мной по дороге сюда, как потускнел мой рассказ. С чего начать, Мириам? Мне всегда кажется, что во мне не осталось ни на толику наивности, и все же к тебе я пришел с душой нараспашку – с того самого дня, как я начал писать тебе, слова полились из совершенно нового для меня источника, как будто есть особое семя, предназначенное для одной любимой и единственной, а все прочее извергается из каких-то других частей моего тела. Но ты, кажется, уже хочешь спать, я тоже. Хоть мне это уже вряд ли удастся сегодня. Еще немного. Помоги мне успокоиться. Протяни руку, даже пальца будет достаточно – мне необходимо, чтобы сейчас, прямо сейчас, ты стала для меня громоотводом.
(Просить о таком – чересчур? Побудь хотя бы до тех пор, пока с этой сигареты не опадет пепел.)
Скажи, я правильно прочитал? Треугольник – вовсе не хлипкая конструкция? И «в определенном контексте» может превратиться в устойчивое, вполне годное сооружение? Которое даже может внутренне обогатить человека? И вообще, треугольник очень подходит человеческой природе, «по крайней мере, моей природе», – написала ты, пробудив сильное любопытство в узком кругу твоих читателей…
При условии, что он равносторонний, – тут же добавила ты, – и все стороны знают, что являются сторонами треугольника. (Это какой-то укор в мою сторону? Что же ты успела обо мне узнать?)
Сейчас поздновато в это углубляться, и пепел сильно дрожит на конце сигареты. Буду терпеливо ждать твоего ответа. Только знай, что меня очень позабавило, как двумя росчерками пера ты создала свою собственную новую отрасль науки – поэтическую геометрию. Жаль только, ты не объяснила, как это столь желанное чудо работает в жиз…
(Упал наконец.)
30.5
Не могу насмотреться. Фотография тени на холмах, что напротив, и солнечные зайчики в струях поливалок, включающихся в пять, а главное – бутылка (какой снимок!), разбитая бутылка на камне…
И то, что ты промокла, Мириам, что так просто взяла и вошла в холодную струю и так долго стояла под ней (кстати, я бы не смог; я в холодной воде тут же синею). А что ты потом сказала дома? Как объяснила? Ты принесла с собой запасную одежду или бросилась в воду, не думая?
У меня перед глазами теперь все время стоит миг, когда мои слова ринулись в живую воду. У меня уже и кожи на теле не осталось после всех этих купаний последних дней. Только не отпускай мою руку, давай вместе занырнем поглубже, чтобы оказаться там, где нас обоих наполнит острое волнение наготы – ведь от воды одежда прилипла к коже, сквозь нее проявились очертания тела, и твоя полная округлая грудь проступила из-под мокрой белой блузки. Наши лица отмылись и очистились от усталости, отчуждения, безразличия и неверия – от всех этих слоев взрослости, налипших на нас за время жизни. Я ведь разгадал, что олицетворял твой сиртаки в гостиной: ты бы не торопилась одевать меня там, в лесу на горе Кармель, и если бы только увидела ту же красоту, что и я, возможно, присоединилась бы ко мне и повела бы себя точно так же. Но я же и так знаю! Едва увидев тебя, я почувствовал, насколько сильно в тебе это желание. Не пойми меня превратно, сейчас я подразумеваю не наготу страсти, я говорю о наготе совсем другого рода, которую почти невозможно вынести, не ужаснувшись и не ретировавшись в одежду. Нагота снятой кожи, вот чего я сейчас ищу – от письма к письму я все отчетливей понимаю это (как нагота слов, которые ты вывела на обратной стороне снимка с бутылкой).
Ты не могла этого знать, но уже много лет, с самой юности, я одержим идеей пробежать голым по улице. Раздеться, но не для устрашения, наоборот – стать первым, кто сделает это ради общего блага. Представь себе: вдруг снять всю одежду и обнаженным броситься в толпу (я стесняюсь раздеться на берегу моря, не выношу, когда кто-то видит, как я на улице опускаю письмо в почтовый ящик – что-то страшно интимное открывается в человеке, который отправляет свое собственное письмо, верно?). И тот же самый я все бы отдал за то, чтобы хоть минуту побыть всполохом одной-единственной души в густом тумане равнодушия и отчужденности, докричаться до других отчетливым криком без слов, одним лишь настежь распахнутым телом.