Будешь моей мамой
Шрифт:
— Брось ты, — заявил бывший одноклассник Григория, единственный, кто кое-что знал о его зависимости. — Он давно на колесах, кажется, еще на первой практике начал. Ничего ты не сделаешь. И медицина бессильна. Это я тебе как специалист говорю.
Ольга не поверила. Пожалела, что обратилась к нему. Никогда больше ни к кому не обращалась и выхаживала Григория одна.
Сначала было два года беспросветного ужаса и ожидания смерти — его или своей. Потом еще два года выплывания из омута — тяжелого, медленного, с периодическими срывами на дно. Потом Григорий совсем перестал есть таблетки, но вдруг обнаружилась его алкогольная зависимость, и это оказалось ничуть
Ольга сумела не бросить работу. Он сумел не потерять работу, хотя и сильно сдал позиции, особенно в шальные перестроечные времена. Коллеги открывали собственные психотерапевтические кабинеты или уходили в частные клиники или — и вовсе в народные целители. А Григорий в это время потихоньку, с трудом, с натугой, возвращался в нормальную жизнь. А Ольга потихоньку, из последних сил, с трудом и с надеждой тащила его в эту нормальную жизнь. И хваталась за любую работу, чтобы обеспечить ему нормальную жизнь, и чтобы долги отдать, и чтобы он не заметил, что его зарплаты ему едва на сигареты хватает. Чтобы не закомплексовал, чтобы не сорвался опять случайно в этот омут… Ой, как же трудно все это было!
Но ведь настала она, нормальная жизнь! Ольга помнит свою сумасшедшую, ни на что прежнее не похожую радость, когда она впервые поняла, что не цепенеет от страха, видя в руках у Григория упаковку феназепама или бутылку водки. Уже больше трех лет Григорий не прикасался ни к таблеткам, ни к алкоголю. Сам решил и вслух сказал: «Никогда и ни при каких обстоятельствах».
Ольга робко радовалась, но душа никак не могла забыть того ужаса, в котором жила так долго. И вдруг случилось так, что пришла она домой после работы, а там целая компания за столом — гости пожаловали. Старые Гришины друзья, сто лет не виделись. Само собой — каждый с бутылкой. И Григорий за столом, конечно, дым коромыслом, шум, смех, он в центре внимания, он всегда во всех компаниях в центре внимания был, душа общества, красавец, умница, трепач и запевала… Ольга вошла, глянула на всю эту вакханалию, слегка пожалела, что наверняка все уже сожрали, и что спать пораньше лечь вряд ли получится, и что ковер-то чистить придется… И вдруг задохнулась от оглушающей, огромной, небывалой радости: Григорий разливал коньяк по бокалам, а она не только не испугалась, а даже сначала и внимания на это не обратила, — потому что он был трезв. Он давно уже трезв, и будет трезв, и это называется счастьем.
Счастья опять не получилось. Вспоминая всю свою замужнюю жизнь, Ольга вдруг поняла, что единственной счастливой минутой была именно та, когда она обнаружила, что не боится бутылки в руках Григория. Потому что оставалось еще много всего, чего приходилось бояться.
Трезвый образ жизни почти не изменил его. Он остался эгоистичным, раздражительным, грубым и жестоким. Ладно, говорила она себе. Он просто болен. Он столько лет травил себя всякой гадостью. Это само собой не проходит. Ничего, потихоньку вылечим.
А он, кажется, не собирался ничего менять. Вселенная по-прежнему вращалась вокруг него, и не существовало других мнений, кроме его собственных, и других вкусов, интересов и целей. И ему все мешали. Особенно Ольга.
— Ты хоть что-нибудь можешь сделать по-человечески? — Это была его дежурная претензия.
Выходило, что она все делает не так — не так говорит, не так подметает пол, не так одевается, не так смотрит на него… Сначала Ольга старалась все делать так, как он говорил. Но получалось еще хуже — он замечал, что она старается, и жестоко смеялся над ней, издевался, не
А потом Ольга начала стремительно слепнуть. Она и так своих очков всю жизнь страшно стеснялась, всю жизнь жилы рвала, доказывая, что не хуже других. А тут оказалось, ничего она не может, даже автобус в упор разглядеть, даже собственного мужа на улице узнать. Из отделения она перешла работать в физиотерапевтический кабинет, массажисткой.
— Учиться надо было в свое время, — раздраженно заметил по этому поводу Григорий. — Кому ты нужна без образования? Я тебе всегда говорил: без образования ты никто. Говорил или не говорил?
И она часа два молча слушала, какая она серая, никчемушная, никому не нужная и совершенно не приспособленная к жизни.
Легче ей стало при Шурке. Двенадцатилетняя дочь Григория от первого брака появилась у них в доме потому, что умерла бабушка, а мать Шурки в это время работала за границей. Григорию позвонили из Москвы их соседи, и он долго раздраженно метался из угла в угол, рассказывая, какие его планы может нарушить появление этой девчонки. Самое разумное — устроить Александру в интернат, пока мать не вернется.
Ольга не понимала, почему мать Шурки не может вернуться сейчас. Какая, к дьяволу, работа? Ведь ребенок один остался. Но раз уж мать Шурки почему-то вернуться не может, то при чем здесь интернат, если есть живой отец?
Она так и сказала:
— Но ведь ты ее отец.
Он вспылил, в голос кричал, какая она идиотка, если думает, что дети — это развлечение, что она его дочери никто, что это вообще не ее дело и ее мнение никого не интересует.
— Да, Гриша, — с усталой безнадежностью согласилась Ольга. — Конечно, ты лучше знаешь, как надо делать.
Через два дня он все-таки съездил в Москву и вернулся с Шуркой.
Григорий и к дочери был совершенно равнодушен. И она раздражала его всем и всегда, но при ней он хоть чуть-чуть сдерживался. А Ольга подружилась с девочкой сразу, и Шурка привязалась к ней искренне и радостно. Два года Ольга была почти счастлива. А потом из-за границы вернулась мать Шурки, и Шурка уехала. При расставании они обе ревели, цеплялись друг за друга, требовали друг от друга обещаний писать и звонить. Григорий стоял у вагона, хмурился и демонстративно поглядывал на часы. Он отвез Шурку в Москву, вернулся, и все пошло по-старому. Отдушинами были редкие Шуркины звонки и еще более редкие письма. Ольга перечитывала их по десять раз, прячась от Григория. Если он видел — тут же начинал точить ей душу высказываниями типа «ты ей никто, ты ей не нужна, что за придурь — за чужих детей цепляться»…
Жить было страшно и тоскливо. Когда Володин предложил ей операцию, она согласилась почти равнодушно. Пусть попробует, если ему так хочется. Сама она ни на что хорошее давно уже не надеялась.
— Чудес не обещаю, — честно предупредил Володин. — Бурая катаракта — это, как правило, после травмы. Черт его знает, что там в стекловидном теле делается. Все сосуды порваны. Но с другой стороны, чем мы рискуем? Четыре сотых процента — это не зрение, знаешь ли.
Ольга знала. Ох, как она это знала… Она уже третий год ходила, ориентируясь в пространстве на звуки да на запахи.