Будущее, ХХI век. Десантники
Шрифт:
— Сколько? — спросил Каспаро, не оборачиваясь.
— Клиническая смерть наступит через два часа. С точностью плюс минус двадцать минут.
Каспаро повернулся.
— Но он хорошо выглядит… Посмотрите. — Он ткнул пальцем в нарамник.
Человек в шлеме покачал головой.
— Нервный паралич, — сказал второй очень тихо. Он оглянулся, скользнул выпуклыми глазами по Званцеву и, наклонившись к Каспаро, что-то сказал ему на ухо.
Званцев узнал его. Это был профессор Иван Краснов.
— Хорошо, — сказал Каспаро. — Сделаем так.
Двое разом
Званцев пошарил стул, сел и закрыл глаза. «Конец, — подумал он. — Не успеют. Он умрет совсем».
— Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль два заполнен, — повторял голос. — Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль три заполнен… Сектор девятнадцать тысяч ноль-ноль четыре…
Званцев почти ничего не знал о кодировании нервных связей, и ему представлялось, что Окада лежит на странном столе под белым смертным светом, тонкая игла медленно ползет по извилинам его обнаженного мозга, и на длинную ленту знак за знаком ложатся сигналы импульсов. Званцев отлично понимал, что в действительности это происходит совсем иначе, но воображение рисовало ему именно такую картину: блестящая игла ползет по мозгу, а на бесконечную ленту таинственными значками записываются память, привычки, ассоциации, опыт… А откуда-то наползает смерть, разрушая клетку за клеткой, связь за связью. И нужно ее обогнать.
Званцев почти ничего не знал о кодировании нервных связей. Но он знал, что до сих пор неизвестны границы участков мозга, ведающие отдельными мыслительными процессами. Что Великое Кодирование возможно лишь в условиях самой глухой изоляции и при точнейшем учете всех нерегулярных полей. Поэтому свечи и факелы, и верблюды на шоссе, пустые поселки и черные окна микропогодных установок, и остановленные самодвижущиеся дороги… Званцев знал, что до сих пор не найден способ контроля кодирования, не искажающий кода. Что Каспаро работает наполовину вслепую и кодирует в первую очередь, может быть, совсем не то, что следует кодировать. Но Званцев знал и то, что Великое Кодирование — это дорога к бессмертию человеческого «я», потому что человек — это не руки и ноги. Человек — это память, привычки, ассоциации, мозг. МОЗГ.
— Сектор девятнадцать тысяч двести шестнадцать заполнен…
Званцев открыл глаза, поднялся и пошел к Каспаро. Каспаро сидел, глядя перед собой.
— Профессор Каспаро, — сказал Званцев, — я океанолог Званцев. Я должен поговорить с академиком Окада.
Каспаро поднял глаза и долго смотрел на Званцева снизу вверх. Глаза у него были мутные, полузакрытые.
— Это невозможно, — сказал он.
Некоторое время они молча глядели друг на друга.
— Академик Окада ждал этой информации всю жизнь, — тихо сказал Званцев.
Каспаро ничего не ответил. Он отвел глаза и снова уставился перед собой. Званцев оглянулся. Тьма. Огоньки свечей. Белые серебристые халаты с капюшонами.
— Сектор девятнадцать тысяч двести девяносто два заполнен, — сказал голос.
Каспаро поднялся и сказал:
— Все. Конец.
И Званцев увидел маленькую красную лампу, мигающую на пульте рядом с окулярами
— Сектор девятнадцать тысяч двести девяносто четыре заполнен…
Из темноты зала изо всех сил бежала маленькая девушка в развевающемся халате. Она кинулась прямо к Каспаро, сильно оттолкнув Званцева.
— Валерий Константинович, — сказала она отчаянно, — остался только один свободный сектор…
— Больше не нужно, — сказал Каспаро. Он поднялся и наткнулся на Званцева. — Кто вы? — спросил он устало.
— Я Званцев, океанолог, — сказал Званцев тихо. — Я хотел поговорить с академиком Окада.
— Это невозможно, — произнес Каспаро. — Академик Окада умер.
Он перегнулся через пульт и один за другим повернул четыре рубильника. Ослепительный свет вспыхнул под потолком огромного зала.
Было уже совсем светло, когда Званцев спустился в вестибюль. В огромные окна вливался сероватый свет туманного утра, но чувствовалось, что вот-вот проглянет солнце и день будет ясный. В вестибюле никого не было. На диване валялось скомканное покрывало. Несколько свечей догорали на столе между банками и блюдами с едой. Званцев оглянулся на лестницу. Наверху шумели голоса. Где-то там был Михайлов, который обещал проводить Званцева.
Званцев подошел к дивану и сел. По лестнице спустились трое молодых людей. Один подошел к столу и принялся жадно есть прямо руками. Он двигал тарелки, уронил бутылку с лимонадом, подхватил ее и стал пить из горлышка. Второй спал на ходу, еле ворочая глазами. Третий, придерживая его за плечи, возбужденно говорил:
— …Каспаро говорил Краснову. Только это и сказал. И тут же старик повалился прямо на пульт. Мы его подхватили и отнесли в кабинет, а там спит Сережка Круглов. Так мы их рядом и положили.
— Даже не верится, — невнятно сказал первый; он жевал. — Неужели так много успели?
— Вот черт, сколько раз тебе повторять!.. Девяносто восемь процентов. С какими-то десятитысячными, я не запомнил.
— Неужели девяносто восемь?
— Ты, я вижу, совсем отупел — не понимаешь, что тебе говорят!
— Я понимаю, но я не верю. — Тот, что ел, вдруг сел и придвинул к себе банку с консервами. — Не верится. Казалось, дело совсем плохо…
— Р-ребята, — пробормотал сонный, — пойдемте, а? Сил нет…
Все трое вдруг засуетились и вышли. По лестнице спускались все новые и новые люди. Сонные, еле передвигающие ноги. Возбужденные, с опухшими глазами, с хриплыми от долгого молчания голосами.
«На похороны это не похоже!» — подумал Званцев. Он знал, что Окада умер, но в это не верилось. Казалось, что академик просто заснул, только никто пока не знает, как его разбудить. Ничего, узнают. «Девяносто восемь процентов, — подумал он. — Совсем не плохо». Ему было очень странно, что он не испытывал горечи утраты. Горя не было. Он ощущал только что-то вроде недовольства, думая о том, что придется, может быть, еще долго ждать, пока Окада вернется. Как раньше, когда Окада надолго уезжал на материк.