Бульвар Ностальгия
Шрифт:
домик. Баня. Водка. Малая Родина.
– Господа, друзья, товарищи, сегодня я играл как никогда. Ей-Богу, как никогда.
Да что говорить, я уж, поверьте мне, не сыграю так больше, – вскинув бокал,
признался Шпильман. – Вот что значит – играть в родных стенах. Вот что
значит – играть для настоящих друзей. Виват, господа, виват!
– Тимур, друг, на брудершафт и дай я тебя облобызаю! – Шпильман нежно
обнял старого приятеля. – Родной ты мой. Я
часто. Эх, Тимур, Тимур, минули годы. Минули. Кажется, все есть! Всего
достиг, а вот на тебе – чего-то не хватает. Ни родных, ни друзей. Живу на
шумной Пятой авеню, а поговорить не с кем. Веришь-нет? А помнишь, как мы
болтали. Сколько планов строили. Ах, Боже ты мой, Боже! Ну, ты-то как?
–
поинтересовался Шпильман у Тимура Александровича.
– Да, слава Богу! Слава Богу – ничего. Скрипача не вышло. Ну, да с такими
пальцами какой скрипач, – Благонравов тряхнул травмированной кистью.
– Да, да, да… – сочувственно закачал головой Шпильман.
– Не вышло – так и не вышло. Немножко преподавал. Немножко выступал.
Знаешь, этакий музыкальный Павка Корчагин. Приходили смотреть как на
дрессированную макаку. Мысли стали нехорошие посещать. Черт его знает, чем
бы это все закончилось, но тут на счастье ли, на горе ли реформы подоспели.
Старого директора за пьянку из театра выбросили, взялись нового искать, а из
всех кандидатур один я непьющий. Утвердили. Работаю. Зарплату получаю
регулярно. Можно сказать, счастлив, но живу, поверь, одними воспоминаниями.
Ведь как все должно было быть, но не сложилось, не вышло. Кто виноват?
Никто не виноват. Так фишки упали.
– Да, да, да… – закачал головой Шпильман. – Не буду тебе ничего говорить. Не
буду утешать. Ибо не знаю я слов утешения. И все, что ни скажу – патетика и
пафос, а я их терпеть не могу. Встречаю в газетах о себе: великий пианист
современности! Повелитель клавиш! Господи, какой я повелитель. Какой я
великий Великий?! Посмотри на меня – метр с шапкой. Я просто хорошо
выполняю свою работу. Вот и все. Что ж тут великого, скажите мне, друзья?
–
обратился Шпильман к гостям вечера.
– Ну, ну, ну… – загалдели присутствующие. – Таких, как вы, пианистов в мире
единицы, а может даже и один. Первый среди многих – разве не величие?
– Ну уж, первый! Я вам с десяток имен могу назвать, – возразил Шпильман.
– Не скромничайте, маэстро. Не скромничайте, – встряла в разговор ведущая
солистка театра. – Я где-то читала, что ваши пальцы застрахованы на миллионы
долларов.
страхуют…
Вечер подошел к концу. Многие разъехались, некоторые, в том числе
Благонравов и Шпильман, остались ночевать в домике.
– Тимур Александрович, я вам постелила на втором этаже. Пойдемте, я вас
провожу, – горничная поднялась на ступеньки.
– Нет, нет и нет! – возразил Шпильман. – Мы будем спать в одной комнате.
Горничная криво ухмыльнулась.
– Попрошу без намеков, – шутливо погрозил ей пальцем Шпильман. – Мы
будем спать по-дружески, по-мужски. Правда, Тимур. Пойдем. Я вот и
бутылочку прихватил. Посидим еще, посудачим.
Но ни посидеть, ни посудачить не удалось. После первой же рюмки Шпильман
закивал носом и вскоре вдохновенно захрапел.
– Что значит музыкант, – усмехнулся Благонравов. – У него даже храп похож на
сонату…
Вскоре соната сошла на менуэт и вовсе стихла. В домике стало тихо. Только за
окном скрипели деревья, да изредка вскрикивала ночная птица.
Благонравов погасил сигарету и вышел в прихожую. Из своего рюкзака он
вытащил старый кухонный топорик.
– Привет, дружище! – Тимур Александрович подбросил топор. Потолочная
лампочка спрыгнула е его тусклого лезвия. – Тряхнем стариной? Не забыл еще,
как это делается? Щелк и нет пальчиков. Говорят, что они у него в миллионы
оценены. Ну, тем и лучше. Ты станешь великим топором! Не всякому, брат,
выпадает такая честь. Тебя, еще станется, в музей упекут. А хозяина твоего
новым Сальери объявят! Как говорится – не мытьем, так катаньем в историю
попадем.
Тимур Александрович вернулся в комнату. Зажег настольную лампу и положил
безвольную, спящую правую руку «клавишного укротителя» Шпильмана на
прикроватную тумбочку.
– Ну вот, друг Шпилька, пришла расплата, – глядя на длинные, точно
выточенные прекрасным мастером пальцы, качал головой Благонравов. – Думал
ли ты, когда писал доносы, что у тебя может отсохнуть рука, или что ее могут
отрубить? Нет, уверен, что не думал. Ты думал – пусть отсохнет чья-нибудь, но
не моя. Мои, мол, руки принадлежат вечности и ради этого можно
пожертвовать сотнями чужих рук! Ты скажешь, что это пафос, патетика, что ты
этого не любишь! И я не люблю, друг ты мой ситный. Не люблю. Поэтому
ближе, что называется, к конечностям.
Благонравов провел пальцем по лезвию топора. Затем по шпильмановской