Бумажный герой
Шрифт:
Как ведь прекрасен младенец, когда еще не отзвучал до конца экстатический вопль существа, ворвавшегося в бытие, – вроде б еще не психология, а пока только биология. Но и чистая метафизика, еще не замусоренная, не заболтанная. В младенческом зренье, как мы знаем, всё вверх тормашками. А может, так было верней? Может, как раз теперь мирозданье перевернуто с ног на голову, добро почитают злом и наоборот? Не в том ли самом нежном и беспомощном возрасте у вас похитили истину, внушили всемирный конформизм, приобщили к взрослому миру, то есть – каторге рутинного существования?
Разумеется, я враг современной педагогики, однако единственное, что приветствую, это нынешнюю откровенность в вопросах пола. Дело не в том, что уже с детского сада малолеток призывают пользоваться презервативами во избежание заразы и неплановой беременности. Важнее, что физиологию наконец-то лишили ее мистического ореола, а то ведь многозначительные умолчания веками
Ныне повзрослевший мир будто и вовсе разуверился в реальности, даже и возможности зла. Полицейские браслеты, камеры слежения, мыслеуловители, мыслепередатчики, регистраторы преступных намерений и все подобные демонические уловки сделали наш – точней, ваш – мир окончательно пресным. Где подлинные страсти, где зверство, тот перегной, на котором взрастает великое милосердие? Где хотя бы мелкие кражи, что воспитывают совесть малолетних воришек? Где коррупция, взяточничество, что лучший стимул экономики? И уклоняться от уплаты налогов теперь, как известно, себе дороже. Что ж удивляться вечным кризисам при личной незаинтересованности политико-экономических субъектов? Теперь ничего не утаишь, – частной жизни, можно сказать, и не осталось. Даже адюльтер теперь не восторг плоти, а всего лишь утеха эксгибициониста. Неудивительно, что нынче совсем захирела лирическая поэзия, что песни теперь не напевны, как были раньше, а резки и обрывисты, словно матерная брань. Поверьте мне, книжному герою: всего нынешнего мира не хватит не только на роман, а и на повестушку. Человеку теперь не в чем каяться? Зато ведь его душа превратилась в помойку, а все религии, какие ни есть, – в пустопорожний обряд.
Без ехидства, а с глубокой печалью предвижу, как жестоко человеку предстоит за это расплатиться! Даже и смерть любого из нынешних полулюдишек не трагедия, ибо не последняя истина, а успенье во лжи. Поверь, что я, книжный герой, сорвавшийся с бумажных страниц, куда как живей, чем они, напоминающие разве что косноязычный и безграмотный интернетовский блог. Да, я, может, и вымысел, и фантазм, – чей-то или всеобщий, – себя иногда чувствовал единственным живым человеком в толпе масок, функций и фикций; манекенов, облеченных ложью прет-а-порте. (Вот ведь томительный парадокс!) Ваши богословы не преминут меня обвинить в кощунстве: мол, я вовсе отрицаю в вас человеческую, тем самым Божественную природу, коль манекен внутри пуст и бездушен. О нет, уверен: Божественные объятья уж столько веков вас ожидают распахнутыми, но вам милее демонические объятья полуправды.
Ты вправе предположить, что я проклинаю настоящее и будущее, поскольку исконно консервативен, как персонаж давно уж написанной, даже если и прочитанной людьми, то наверняка ими позабытой книги, где дремлет позавчерашняя мудрость. Да, я не уповаю на «завтра» мира, которое уже настало, однако еще грядет и послезавтра, которое с отчаянной силой ему возвратит трагедию. Поверь мне, последнему книжному романтику, неважно, добра или зла. А пока, в своем «завтра», когда мой миф уже был низведен к анекдоту, я решился, нет, не отдаться на волю победителя, а напротив: наконец отринуть опостылевшие маски, проявив собственную волю. Давно списанный в маргиналии жизни, сделавшись сноской, ссылкой, кратким комментарием, абзацем во всемирной энциклопедии, страшилкой для незрелых душ, идиотским комиксом, дурашливым силуэтом на пивной пробке, я решил предстать урби и барби в своем истинном, героическом облике. Зачем, спросишь ты, мне, признающему только Высший суд, что вынесет справедливейший приговор всем нашим бездарным судьбам (наверняка нас признает легковесными вместе с нашим коробом чужих мнений, невыстраданных поступков и мелких смердящих грешков), предаваться суду господ полупочтенных, полуправдивых и неполновластных, неспособных приговорить ни к смерти, ни к бессмертию? Зачем попусту метать бисер пред чьим-то свинством, притом будучи уверенным, что слово нынче бессильно, а истина и вообще-то невыразима (коль убедительно разоблачить ложь, истина сама собой воссияет)? Трудный вопрос, даже и для меня самого загвоздка. Но вот криминалисты утверждают, что любой преступник подспудно жаждет разоблаченья. У меня ж, литературного героя, это чувство будет лучше назвать «стремленьем к развязке». А возможно, дело в том, что я уже буквально захлебывался молчаньем, жаждал с конспиративного шепота наконец перейти почти что на крик: не таясь, без недомолвок возгласить осужденье меня разочаровавшему миру, швырнуть в его бесстыжие зенки крупицы мною намытой за столетья истины. Но, в общем-то, любому книжному персонажу свойствен, пусть и глубоко запрятанный, эксгибиционизм. Так отчего б не устроить роскошный финальный перформанс с полным саморазоблачением?
Вот это уж была сенсация так сенсация! Еще бы: воплотился архетип, миф обрел плоть, безликий – образ, безгласный – речь; вкупе Доктор Зло, Голдфингер, Джокер, Березовский (коль не слыхал, злодейский персонаж восточнославянского фольклора) и, хрен его знает, какие еще олицетворенья злодейства, – предался людскому правосудию (ха-ха!).
Не стану тебе описывать во всех подробностях комедию их гуманного судопроизводства, ибо подробности, как всегда, несущественны. Лишь подчеркну, что исключительно теперь гуманное человечество, уже многократно покаявшееся в своих былых зверствах, разумеется, не собиралось мне забить кол в задницу. Ему было важней меня заклеймить, чем засудить, то есть превратить в назиданье. Однако тут судили не меня, а саму истину, от нее упасая плоский мирок лишь только ложных объемов, ту самую, что выразима не словом, а поступком и жестом.
Забавное ж было зрелище. Один судья чего стоил! Облаченный в свою шутовскую мантию, сладострастно стучал молоточком, будто представляя, что заколачивает гвозди в мой гроб. Я и не знал, как величать его. «Вашей честью», язык не поворачивался, пусть даже честь не моя, а ваша. Попробовал «вашей милостью», но тут же осекся, поскольку не ждал от него никаких милостей, – да и звучало чуть раболепно. «Вашим высокоблагородием»? Какое уж тут благородство, тем более высшее. В результате, довольствовался нейтральным: «господин судья». И конечно, ни разу не назвал этот суд высоким.
Присяжные были ему под стать. Поглядел бы ты на этих двенадцать апостолов поганенького демона, на их лица с выраженьем какой-то замшелой серьезности. Лица, еще громко сказано! Вся эта дюжина – будто апофеоз безликости. На каждой физиономии словно почил тот самый демон. Верней, там присел, чтоб их целиком загадить. Это они, что ль, судьи моей бесконечно длинной жизни, всей той сотне масок, что я успел примерить? Ну да, разумеется, они меня судили не за умственные блуждания и нравственные муки, не за мой беспощадный идеализм, а за вполне конкретные уголовно наказуемые преступления: террор, массовые убийства, создание преступных сообществ, разрушенье материальных ценностей и еще восемьдесят семь, если не ошибаюсь, статей Международного кодекса, десяток из которых не имеет срока давности. Уклонение от уплаты налогов тут даже явилось каким-то добродушно-комическим привеском, хотя по нынешним законам – это тягчайшее преступление, хуже убийства. В целом достаточно, чтоб намотать срок в десяток вечностей. Но вот беда: не нашлось ни единого свидетеля моих преступных деяний. Одни слухи, толки. Да и какие могут быть надежные свидетельства в изолганном мире? Может, я один и есть, честный свидетель этого перевранного существования, которое будто не отсвет высшего бытия, а чья-то недостойная уловка.
Я и свидетельствовал против себя, – так им казалось, всем этим дамам и господам хорошим, плохим и всяким, этому сборищу созерцателей, соглядатаев и просто зевак, судей, прокуроров и присяжных, – как назначенных, так и доморощенных – которые были готовы меня закидать тухлыми яйцами и гнилыми помидорами, будто осипшего тенора или просравшегося политикана. А на самом-то деле я отстаивал себя, их самих от них самих и важнейшее – истину. Адвокатов я, разумеется, презрел: при отсутствии свидетелей, свидетельств и улик этому крапивному семени пришлось бы только бить на жалость (мол, трудное детство в эпоху тоталитарного режима) или уж в третий раз меня объявить психом. В людской жалости я не нуждаюсь, наоборот – сам остро жалею человечество. Психушки, правда, не боюсь, ибо весь нынешний мир – огромная психушка, а в психиатрические больницы попадают как раз люди самые здравомыслящие. Но ведь тогда будет обесценено мое вдруг прорвавшееся слово, да и вся моя жизнь: анархист-идеалист, ратоборец добра или зла и уж не знаю, кто там еще, превратится в попросту маньяка, серийного убийцу. Нет уж, на дам человечеству такую потачку.
После того как прокурор, уж вовсе жалкий тип, пролепетал свои, так сказать, обвинения, грянула моя защитительно-обвинительная речь, пускай несколько захлебывающаяся, путаная, но до конца искренняя. Разбередилось утаенное слово после стольких уж лет молчания, речь потекла, смывая запинки, недомолвки, одолевая собственное косноязычие. Ее-то уж точно здесь приводить не буду, чтоб избежать вовсе не музыкальных повторов. Собственно, высказал все, что тут нашептал тебе из своего полубытия. – пусть не слово в слово и куда более пафосно.