Бумажный герой
Шрифт:
Свою биографию я вовсе не превратил в роман, всегда ограничиваясь, как я понял совет оракула, ее чисто протокольными, анкетными вехами. Однако себе все же выдумал детство. Не для анкет или мистификации, а именно для себя самого. Вряд ли станешь полностью человеком, себя лишив этой нежной и благодатной поры. Пусть мое детство вымышленное, но ведь и у других почти также: оно едва ль не целиком подменное, состоящее из чужих, а не собственных воспоминаний. (В детстве любого человека – не множество ли подмен и уловок памяти, легко путающей быль с небылью? И не каждый ли, по сути, человек ниоткуда, проникший корнем в гулкую пустошь, где всё и ничто?) Я даже обзавелся своей детской фотографией, – не помню, отыскал ли ее в интернете или подобрал в мусорном баке. Но очень уж мне понравился златовласый мальчуган, ангелочек, будто из какого-нибудь ренессансного гламура, с выражением слишком большой доверчивости к миру, которая чревата тягостным, даже космическим разочарованьем (пообломались, наверняка, его ангельские крылышки), чему возможное следствие – беспощадное взысканье истины. Если приглядеться, взгляд его упорен и чуть суров. В этом чистопородном детстве, как, впрочем, и любом, может таиться и великое добро, и великое
Выбрал я и «место рожденья» – сюрреалистичную маргинальную державу, в необъятнейших, разнообразных просторах которой легко было затеряться. Ее называли страной с непредсказуемым прошлым. Это меня очень устраивало. Но и язык ее был драгоценен: не шоссейные дороги укрощенной лингвистики, а изобильное бездорожье, где сам пролагаешь путь. На нем легко сболтнуть глупость, но легче и высказать небывалое. Это верно, что две беды мною избранной державы, просторной для добра и зла, – дураки и дороги. Тут действительно прямая связь: бездорожье плодит дураков, не знающих пути, но и первопроходцев.
А порой своего детства я избрал довольно уютный, пусть и немного затхлый временной закуток. Хотя мир уже тогда был извращенным и перевранным, но куда живей и природней, чем нынешний. Его ложь была наивна. Не теперешняя злокозненная полуправда, а скорей множество самых различных заблуждений, как сугубо частных, так и в отношении проблем необъятного масштаба, вроде пространства, времени и устройства вселенной. Сейчас, издали, тот мир кажется тем более привлекательным, ибо его соблазны были простодушны. То была узенькая реальность малообразованного и дурно воспитанного общества, – подлинному злу и негде было развернуться в зауженных, плосковатых душах. Оно (общество, имею в виду) только-только отряхнуло адский морок и, может быть, как раз оттого именно чуралось глубин. Не припомню, каков был ад накануне моего придуманного рождения: предпоследняя ли атомная война или какая-нибудь извращенная тирания? Но точно скажу, что общество в ту пору пугливо отползало от бездны. Души тогда были еще живые, хотя и простенькие. Мое ложное детство будто совпало с младенчеством мирозданья. А у ребенка – какие преступления? Только мелкие шалости. Тогдашние политики, ясно, врали напропалую, но, как детишки-фантазеры, кажется, сами веря собственной лжи и наведенным иллюзиям. Государственных мужей я и вовсе никогда не упрекну в обмане, пусть это делают оппозиционные партии. Это им подобает. Только последний придурок и трусливый конформист верит какой-либо державной риторике.
Поганенькое вообще-то было царство, хотя уютное. По сути, ветхое жилище, в щелях которого, однако, настойчиво сквозили вечные звезды. Бывали эпохи куда более цветистые, красиво орнаментированные, изощренные в своих красивостях, непротиворечивые внутренне, четкие, как силлогизм, и вдохновенные, как молитва. По крайней мере, так они смотрятся из отдаленья. Но в универсуме моего придуманного детства, может быть, неказистом и наивном, как мелкое жульничество, ребенок вроде меня был, пускай, не слишком уместен, но все же терпим, как невеликая досада. Лет через сто, его б, уж конечно, изъяли из материнского чрева как носителя ублюдочного гена: чрезмерное увлеченье истиной, разумеется, еще какой перекос. А в ту пору научные знания были примитивны, генетику и вовсе называли лженаукой. Потому еще в нескольких поколениях рождались убийцы, еретики, безумцы, гении. Или же личности, подобные мне, с гипертрофией какого-либо чувства или с обостренным к чему-либо вниманьем. Не претендую на всеохватный ум и высокий творческий дар. Чуткость на фальшь – вот мое исключительное свойство, единственный мой, должно быть, талант, зато несомненный.
Родство и происхожденье я себе выдумал неброские, однако вполне благопристойные. Притом о своем «детстве», разумеется, не слишком-то распространялся, его утопил в недомолвках, тем, в общем-то, не отличаясь от людей века сего, живущих лишь нынешним днем, – их память будто изобилует щелями, куда проваливаются немалые фрагменты судьбы, к которой они чересчур невзыскательны. И уж тем более они равнодушны к чужому прошлому. Короче говоря, моя легенда была принята на веру и ни у кого не вызывала никаких сомнений. Я даже до того обнаглел, что посещал ежегодный сбор выпускников, так и не разоблаченный своими мнимыми однокурсниками, с которыми упоенно обсуждал наши (?) давние студенческие беспутства: никто ведь не обязан помнить какого-нибудь серенького парнишку, не выделявшегося ни пороками, ни талантами, ни достижениями, ни броской внешностью, а сопливое лихачество во все времена примерно одинаково. Я будто бы проверял людскую память на прочность, вновь и вновь убеждаясь, что современные люди почти целиком беспамятны или память у них подменная. В целом, можно сказать, что я о жизнь ушибся, но не расшибся об нее, так что мое вочеловеченье (именно в качестве акта или акции) считаю удавшимся. Герой растворился в толпе персонажей до такой степени, что мой автор вряд ли б меня теперь среди них отыскал.
Ты заметишь, друг мой, что это всего лишь поверхность жизни, притом отчасти мистифицированная, но как, спросишь ты, отозвался мой дух этому новому для меня миру? Ощутил ли я подлинную свободу? Не потянуло ли меня через какое-то время обратно в книгу? Сперва отвечу на последний вопрос: разумеется, я иногда испытывал ностальгию по книге, по тому значительному, всегда осмысленному существованию, где, возможно, путаный сюжет, но не путаница сюжетов, где существованье не раздергано на бессвязные эпизоды, а целокупно, где нет беспредельных небес, но всегда ощутимо попеченье создателя. Ну и так далее: не буду перечислять все преимущества литературного бытованья, – большинство из них тебе не понять. Да и что за разница, хотел бы я вернуться или нет, коль процесс вочеловеченья необратим? По крайней мере, уже никак не зависит от воли воплотившегося персонажа. Каким, скажи, усилием получилось бы втиснуть в строку плоть вполне благополучного благообразного мужчины в расцвете лет, не только нагулявшую жирок, но и обросшую различными пристрастиями, политическими и эстетическими взглядами, домашними, служебными и гражданскими обязанностями, знакомствами, коррупционными связями, бытовыми привычками и обрядами, мелкими причудами, простительными пороками и невеликими добродетелями; нарастившую пусть и куцую, но правдоподобную биографию? Как изъять из мирозданья, не порвав его хрупкие ремизки? Лично я не представляю. Да я через какое-то время уже и стал сомневаться, существует ли она еще, старая добрая книга в своем классическом, уютно-бумажном виде? Если пока и да, то, поверь, весьма демократичный интернет ее в ближайшие годы вовсе прикончит. Там, вроде, просторней, но сколь принижено само званье Автора, – а тем самым и героя. Уж какой там небожитель? Какая, на хрен, избранность? Монополия творчества навсегда повержена: всяк набивай радушное, любому открытое интернет-пространство безответственности хоть полной чушью. Там уж точно избыточное многообразье персонажей, но сплошь мусор, средь которого может ли затесаться не то что Гамлет, Дон Кихот, Братья Карамазовы, или, к примеру, Растиньяк, Манон Леско, Доктор Фаустус, или, там, хотя бы Атос, Портос, Арамис, но даже Серый Волк и Красная Шапочка? Мне уж точно никогда не приходила мысль нырнуть во Всемирную Паутину, где себя чувствуешь публичной девкой на панели. Во-первых, у меня, рожденного на бумаге, вечная тяжба с техногенным миром, но главное – страх вовсе развоплотиться под действием безудержной интернетной дисперсии.
Прежде-то, мы помним, как был велик престиж литературы и книги. Скучные с виду параллелепипеды спрессованного знания вызывали благоговенье. Предполагалось, именно там, в книгах, – вечное, а тут, вне книжных страниц, – лишь его эфемерный отблеск; суета, не имеющая высшей санкции. И впрямь – существование не в своей дикости, а уже освоенное чьими-то, бывает, могучими мыслью и чувством казалось куда приглядней чем повсеместные будни. Пред этим вечным живое бытование ощущалось каким-то мизерно нелепым. Так выходило, что именно в книге – подлинная жизнь, человеческая душа в ее прошлом, настоящем и будущем. Писателей уважали, как нынче политиков, футболистов, певцов популярного жанра, клоунов, юмористов, системных администраторов, био– и политтехнологов, мистиков-шарлатанов. Теперь же их и в грош не ставят: ныне мерило жизни – материальная успешность, а хитроумный интернет уже давно сделал писательство вовсе не прибыльным. Даже непонятно, зачем нынешние сочинители упорствуют да еще, будто на смех, творят в каком-то ничтожном пространстве и времени. Видимо, попросту дурная привычка к умственному онанизму и растравлению чувства. Недаром в наши дни это занятие презираемое.
Из книг теперь лишь ценят практические руководства, типа: «Как добиться успеха на любом поприще и манипулировать людьми по своему произволу», «Как повлиять на свою и чужую судьбу», «Как стать для всех желанной», «Как дать пинка ближнему, притом избежав последствий», «Сглаз, любовный приворот, заклинания и заговоры» и т. д. Кстати, и мне в дальнейшем припишут авторство ничтожной книжонки с тупоумным заглавием «Как уничтожить мир, и почему это необходимо». Хотя можно предположить, что сделаться автором – мечта книжного героя, но решительно отрекаюсь от этой чести. К тому еще, здесь чистейшая афера: мое тогда уже славное имя бесстыдно использовали как популярный бренд, пускай с негативным окрасом. Уточню, что издатель и автор этого подложного, меня компрометирующего сочинения примерно наказаны безо всякого суда и следствия. В мою тяжбу с Провидением никому б не советовал вмешиваться.
Нет, ностальгия по книге меня не слишком-то мучила; и по мной покинутому автору не скажу, что сильно скучал. Притом меня подчас настигала острая жалость к нему. Так иногда жалеет сын своего промотавшегося, поглупевшего, постаревшего, теперь ставшего ему ненужным отца. «Как, – думал, – он там без меня, потерявший героя, что не лучше чем потерять себя; оставшийся один на один с опустевшей книгой и своей теперь пустопорожней жизнью или смертью?» Но я гнал эти грустные мысли. И все же с тоскливым чувством иногда созерцал на площадях угрюмые памятники, безликие истуканы. Вдруг да это мой автор, удостоенный посмертного триумфа, творческий порыв которого тут навеки скован бронзой или гранитом.
И вот теперь тебе отвечу на второй вопрос, который главный: ощутил ли я свободу в беспредельности мироздания, во имя которой, по сути дела, я и покинул книжные страницы. Да, чувство безмерности мира меня иногда будто пронзало от макушки до пят. С такой невероятной силой, что хотелось от него сберечь душу, кажется, готовую растечься на всю эту беспредельность, лишившись своей столь драгоценной для каждого самости, которая вроде б и находится на попеченье Создателя, – будто распластаться меж созвездий. Подступал не страх даже, а именно всеохватный ужас, которого не стерпеть даже и очень стойкой натуре. К счастью иль несчастью, люди мира сего за века изобрели много средств защиты от вселенского ужаса и вселенской благодати. Я говорил, что жизненный образ выбрал самый что ни на есть банальный. Пусть это была маска, но внешнее, сам знаешь, управляет внутренним не меньше, если не больше, чем наоборот. Мой книжный мир, хотя и не беспредельный, оказалось, все-таки был неизмеримо шире довольно узкого мирка, пригодного для моей жизненной маски, вполне определенно очерченный как раз теми самыми, уже помянутыми связями, обязанностями, пороками и добродетелями, короче говоря, всем кругом существованья мужчины в расцвете лет, в меру успешного, довольно прочно обжившегося в определенной общественной роли. Мной правило ближнее, повседневное, а грандиозное, вселенское, наверняка ведь знаешь по себе, как редко настигает. Уходя в мир, я надеялся прозреть в новых для меня небесах лик величайшего Творца вместо озабоченной физиономии своего литературного создателя, сквозившего на потолке моих возможностей, как облупленная фреска, но, видно, Он не дается даром. Вместе с довольно пошлой социальной маской и заурядной биографией я невольно обрел прохладную религиозность и умеренное фарисейство, свойственное среде моего социального обитания. Коль разобраться, и вообще человек жизни в не меньшей, если не в большей мере функция, чем литературный персонаж, да к тому же куда более жестко привязан к своему месту и времени. Еще вопрос, что хуже: быть не свободным от воли Создателя или от разнообразных бытовых обстоятельств?