Бунин и евреи
Шрифт:
Впрочем, и Бунин в своих литературных мемуарах не нашел доброго слова ни для Андреева, ни для Горького, ни для Куприна, которые до Революции являлись его друзьями и соратниками, ни для кого-либо другого из знаменитых его современников-литераторов – об упреках в его адрес на сей счет см. в гл. V. Писательская ревность по отношению к конкурентам на пьедестале Славы даже у «классиков» часто пересиливает доводы рассудка и уважения к памяти о прошлом.
Заканчивая тему сотрудничества Бунина с Горьким и Леонидом Андреевым в издании «Щит», приведем несколько декларативных высказываний последнего, касающихся еврейского вопроса, с которыми Бунин, как один из соавторов этого сборника, не мог быть не согласен.
«В еврейском “вопросе” нет никакого вопроса, – я, русский интеллигент, счастливый представитель державного племени, чувствовал себя бессильным и обреченным лишь на бесплоднейшее томление духа… Сожительствуя с евреями как их согражданин, находясь с ними в постоянных сношениях, личных, деловых, товарищеских на почве совместной общественной работы, я таким образом каждый день буквально лицом к лицу становился перед еврейским “вопросом” – и каждый день с невыносимой остротой
Если для самих евреев черта оседлости, норма и прочее являлось роковым и неподвижным фактом, то для меня, русского, она служила чем-то вроде горба на спине. Когда влез мне на спину “еврейский вопрос”? Я не знаю. Я родился с ним и под ним. Надо всем понять, что конец еврейских страданий – начало нашего самоуважения, без которого России не быть»68.
Расовая теория Вагнера-Чемберлена, так занимавшая лучшие русские умы начала XX столетия69, после ее обкатки на практике немецкими национал-социалистами воспринимается сегодня как пример иррационального и крайне опасного с общественной точки зрения мифотворчества. А вот мотивы «юдобоязни» русских литераторов «Серебряного века», имевшие вполне прагматическую основу, поддаются критическому анализу. Основной посыл «почвенников», выступавших против появления чужеродцев на русской культурной сцене в начале XX в., это двуязычие евреев, и как следствие, неорганическое, поверхностное владение ими русским языком, а значит и невозможность через него соприкоснуться с глубинными сферами русской духовности. В этом отношении весьма показательно высказывание Зинаиды Гиппиус, которую часто и, судя по всему, без должных на то оснований обвиняли в антисемитизме, относящееся к середине 1890-х годов:
«<Аким Волынский> был худенький, маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный. Он, впрочем, еврейства своего и не скрывал <…> а, напротив, им даже гордился… Я протестовала даже не столько против его тем или его мнений, сколько… против невозможного русского языка, которым он писал. <…> Вначале я была так наивна, что раз искренне стала его жалеть: сказала, что евреям очень трудно писать, не имея своего собственного, родного языка. А писать действительно литературно можно только на одном, и вот этом именно, внутренне родном языке… Но этот язык, даже в тех случаях, когда страна – данная – их “родина”, то есть где они родились, – им не “родной” не “отечественный”, ибо у них “родина” не совпадает с “отечеством”, которого у евреев – нет… Все это я ему высказала совершенно просто, в начале наших добрых отношений, повторяю – с наивностью, без всякого антисемитизма… И была испугана его возмущенным протестом… Кстати, об антисемитизме. В том кругу русской интеллигенции, где мы жили, да и во всех кругах, более нам далеких, – его просто не было”»70.
Интересно, что о своем приятеле, двуязычном поэте-символисте литовце Юргисе Балтрушайтисе71 или же о знаменитом тогда английском писателе Джеймсе Конраде72 – поляке родом из Бердичева, Зинаида Гиппиус в контексте своих рассуждений почему-то не упоминает. Что же касается Юшкевича, Дымова, Кипена и других русских писателей из евреев, то их критики часто порой вполне справедливо упрекали в языковых ляпсусах. Но и 100-процентные русаки из числа пишущей братии весьма и весьма часто изобличались теми же литературными критиками в неправильном, неграмотном или устаревшем словоупотреблении. Шутками на данную тему пробавлялись пародисты аж с начала XX в. Сам Бунин никогда не упускал возможности отметить у собрата по перу непозволительные, с его точки зрения, словоупотребления – см., например, его письмо
М. Вейнбауму от 17 октября 1945 года в гл. V. Да и в целом проблема «языка» стояла очень остро в полемике русских «классицистов» с модернистами. Здесь в качестве примера можно привести того же Бунина с его категорическим неприятием, по причине, в первую очередь, экспериментов в области языка, прозы его выдающегося современника Алексея Ремизова.
Итак, в исторической ретроспективе эксцессы юдобоязни у русских писателей, опасавшихся конкуренции на литературной сцене со стороны бойких еврейских авторов, понятны и, в свете европейского опыта, не оригинальны. Этнические евреи, придя в русскую литературу в конце XIX в., несомненно, были очень активны: заявляли новые темы, боролись с эстетической рутиной. Эта «русско-еврейская литература», в которой «категории “русского” и “еврейского” органически сосуществуют в рамках одной писательской индивидуальности»73 ничего особо значительного в области прозы не создала, однако из ее среды еще до Революции явили себя на российских поэтических подмостках Осип Мандельштам и Борис Пастернак – литературные гении, в сравнении с которыми Зинаида Гиппиус, а с ней и все русские символисты с их небогатым поэтическим словарем «воистину были столпниками стиля: на всех вместе не больше пятисот слов – словарь полинезийца»74.
Области, в которых евреи до революции, действительно, часто, задавали тон, была газетная публицистика, литературно-художественная и театральная критика. Здесь среди авторов еврейские имена являют собой целый ряд звезд первой величины: Ю. И. Айхенвальд, А. М. Горнфельд75, М. О. Гершензон76, Аким Волынский, А. Р. Кугель77.
Имелась еще одна область литературы, где успешно подвизались евреи – сатира и юмор. А. И. Куприн в статье-некрологе, посвященной памяти Саши Черного, писал:
«Что и говорить, у нас было много талантливейших писателей, составляющих нашу национальную гордость, но юмор нам не давался. От ямщика до первого поэта мы все поем уныло»78.
Вот и стали евреи «веселить» русскую публику – конечно, не одни, а в компании со своими русскими собратьями по перу. Ярким примером такого содружества является журнал «Сатирикон»79, в котором вместе с Аркадием Аверченко, Тэффи и Потемкиным80, активно трудились О. Л. д’ Ор, Саша Черный81, Осип Дымов, Дон-Аминадо и др. С Тэффи и тремя последними из означенных литераторов Бунин в эмиграции поддерживал дружеские отношения.
Итак, «…мы видим, что русская литература, прошедшая за сто лет громадный путь, освоившая и отвергнувшая множество художественных методов, течений и направлений, рисовала, едва дело касалось еврея, всегда один и тот же образ, крайне редко отклоняясь от весьма примитивного шаблона, сложившегося в самом начале XIX века. Из произведения в произведение кочевал слабый, не приспособленный к физическому труду, болезненный, женственный человечек, иногда трогательный, но чаще противный, говорящий с чудовищным акцентом. Отклонений от этого шаблона не допускал практически никто. Даже Куприн, описывая явно симпатичного ему сильного и смелого еврея-контрабандиста Файбиша, сделал его персонажем фона, а в центр рассказа с говорящим названием “Трус” поместил жалкого спившегося актера-неудачника Цирельмана. Те же авторы, которые отказывались от какой-либо из составляющих этого шаблона, были вынуждены едва ли не оправдываться. <…>… И все-таки определенная динамика налицо. Начав со взгляда на еврея как на фантастическое инфернальное существо, шпиона, отравителя, “безделицу для погрома”, русская литература смогла преодолеть рамки такого подхода и на рубеже XIX–XX веков разглядеть наконец в еврее человека. Так, один из купринских героев, обедавший в придорожном заезде, глядя на красавицу-еврейку, хотел по привычке сказать “жидовка” – а вместо этого произнес “женщина”»82.
Это была яркая литературная и политическая манифестация той эпохи. В мировоззренческом плане изменилась, так сказать, парадигма видения «еврея». Хотя традиционный образ еврея-сатаниста и вездесущего, легко меняющего личины наймита мирового капитала в литературе оставался, одновременно с ним появились и новые типы – евреи-страдальцы, борцы за правое дело… Не менее существенным в русской литературе начала XX в. является сам факт «укоренения еврейской темы как равноправной среди тематического кругозора бытовой прозы. Собранные в книге “Еврейские силуэты” (СПб., 1900) рассказы К. Станюковича “Исайка”, П. Якубовича-Мелынина “Кобылка в пути”, Н. Гарина “Ицка и Давыдка”, И. Потапенко “Ицек Шмуль, бриллиантщик”, А. Яблоновского83 “Нухим” (ему принадлежит и ряд других рассказов из жизни еврейской городской мелкоты – “Переплетчик”, “Приключения умного адвоката”, “Хайкино счастье”) определили на некоторое время канон изображения еврея в русской литературе, проникнутый демократизмом, но слегка снисходительный или ориентированный на “веселые еврейские анекдоты” <…>. Нравственные ситуации, в которых обнаруживается моральное превосходство еврея, еще служат основой для сюжетного парадокса (рассказ А. Гольдебаева84 “Жидова морда” – “Ежемесячный журнал”, 1903, № 2). Отчасти подключаясь к этой традиции, но отчасти и преодолевая ее, А. Куприн обращается сначала к попыткам анализа психологии местечкового еврейства (“Трус”, 1902; “Жидовка”, 1904), а затем и к образу еврея-художника(“Гамбринус”, 1907). <…> Психологическое разнообразие евреев-революционеров пытался художественно классифицировать Б. Савинков85 (Ропшин) в романе “То, чего не было” (1912) – нервноэкзальтированный, возбужденный библейскими цитатами товарищ Давид из еврейской самообороны, расстрелянный жандармами; экстремист и ницшеанец Рувим Эпштейн, скатывающийся к провокаторству; упорный и сильный партиец Аркадий Розенштерн, любовно обрисованный бескомпромиссный мститель кожевник Абрам и другие. <…> Образ еврея Соловейчика, разъеденного рефлексией и логически пришедшего к самоубийству, предстал перед русским читателем в исключительно популярном в ту пору романе “Санин” (1907) М. Арцыбашева. Не менее значительным для широкого читателя был условный и символизированный образ еврейской жизни в пьесе Л. Андреева “Анатэма” (1909). Проблеме моральной цены отступничества от еврейства посвящена пьеса М. Криницкого86 (Самыгина) “Герц Шмуйлович” (1909). Некоторые сочинения русских писателей на еврейские темы комплектовались в специализированных сборниках: “Помощь евреям, пострадавшим от неурожая” (СПб., 1901, 1903) – рассказ В. Барятинского “Горе” о мальчике, защищавшем свое национальное достоинство и исключенном из школы, стихотворение Татьяны Щепкиной-Куперник памяти И. Левитана (“… он вдохновения ей посвящал святые… И пасынка за то оплакала Россия, как сына своего оплакивает мать…”), стихотворение П. Якубовича “Именем любви’ – о сожжении марранов; “Литературно-художественный сборник” (Одесса, 1906), изданный в пользу еврейских детей, осиротевших во время одесского погрома 1905 г.: очерки В. Татаринова и П. Герцо-Виноградского87, стихотворение А. Федорова “Евреям” (“Загадочен, как мир, твой сумрачный удел. Восстанешь ли ты вновь, непобедим и смел?”). <…> Погромы стали темой прозы и драматургииМ. Горького, А. Серафимовича (“В семье”, 1906), И. Шмелева88 <…>и многих других. К 1907 г. можно говорить о становлении особого жанрового подвида – “отчасти ставшего уже шаблонным погромного эскиза” (“Еврейская жизнь”, 1907, № 1). <…> В период Первой мировой войны трагизм существования местечковой и непривилегированной еврейской массы, усугубленный антисемитской шпиономанией в прифронтовой полосе (стихотворение Саши Чёрного “Легенда”, 1915) и потоком из нее евреев-беженцев, нашел отражение не только в прозе (Г. Чулков, Л. Добронравов89), но и в поэзии – сонеты “Евреи” Н. Бруни (“На тощих шеях хомуты торчат”, “Голос жизни”, 1915, № 19) и В. Пруссака (“Скитается рассеянное племя…”, в книге “Деревянный крест”, 1917). <…> Тема “евреев на войне” в 1914-16 гг. весьма популярна у многих русских беллетристов: рассказ С. Глаголя (Голоушева) “Мойше Иохилес” (“День печати. Клич”, М., 1915) о портном из Шклова, заколовшем в бою германского единоверца и сошедшем с ума; <…> рассказ Ф. Крюкова “Четверо” (“Русские записки”, 1915, № 3), где образ Арона Переса вызвал упреки в трафаретности (Л. Лазарев, “Еврейская неделя”, 1915, № 13), пять очерков в книге В. Белова90 “Евреи и поляки на войне. Впечатления офицера-участника” (П., 1915) и многие другие».