Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
— А мне и не жалко, — сказал я.
— Крючочки у тебя хорошие, у нас таких не купить, — сказал Лохматый.
А самый первый из них всё старался оттереть меня подальше от моего тайника, а я противился и не поддавался ему, но оба мы с ним делали вид, будто ничего не происходит. Вот и работал я на два фронта: с первым препирался, с двумя другими разговаривал вполне мирно и дружелюбно:
— Если хотите, можете эти крючки себе позабирать…
— А у тебя ещё есть?
— Нет, просто мне, наверно, не понадобятся…
— У него там нора,
И он топнул как раз по тайнику.
— Тише ты! — сказал я. — Не ты прятал, не тебе и топать!
— А что там у тебя?
— Да вам-то какое дело? Моя вещь!
— Стырил? — спросил Лохматый, но спросил дружелюбно.
— Я? Стырил? Да там галстук у меня! Пионерский! И всё! Отстань!
— Врёшь! — Это первый сказал, другие молчали.
А мне стало так обидно, что я отступил, убрал ногу с дёрна и сказал им:
— Смотрите, если хотите… — и отошёл в сторону. И отвернулся.
— Банка! — крикнул первый. — Пустая. Консервная… Нет, что-то в ней имеется… Точно — галстук. А спички зачем? Куришь?
— Нет, не курю. А галстук дай сюда! Дай!
— Отдай, Толяна, не твоё же! — сказал Лохматый первому, и тот вернул мне мой галстук, а спички сунул себе в карман.
— И спички мне нужны! — сказал я уже прямо Лохматому, тот лишь поглядел на первого, и вот я ловлю коробок, летящий с тихим внутренним шорохом по воздуху.
— А ты куда? — спрашивает меня Лохматый.
— Туда… — И я показываю ему вполне непонятно.
— Нет, вообще — куда?
— Туда, — отвечаю я упрямо и ухожу и не оглядываюсь ни разу.
33
Мы все знали, что один из первого отряда уже бегал в прошлой смене, но сбился с дороги и два дня проблуждал по лесу и оба дня плакал. Я-то плакать не буду!
Про него говорили, что даже одичал он немного, ел одни ягоды и птиц научился ловить. А у меня и ножик, и соль, и спички: пять штучек с коробкой. Да сухари у меня: два полных кармана в брюках, даже царапают ноги сквозь материю. Уж как-нибудь не одичаю…
Я удрал почти сразу же после полдника — не стал ночи ждать. В самом деле, не дожидаться же, когда они «тёмную» мне сделают? И вот, когда всех повели смотреть выставку глиняной лепки, я смылся.
Кстати, и я тоже лепил! Слепил свой летучий кораблик, он здорово у меня вышел — всем понравился, и занял бы я первое место, но они, когда с меня галстук сняли, тогда же, наутро, и кораблик мой убрали с выставки: мол, если я наказан, так и не имею уже права ни на какое место, кроме последнего…
Что? Тоже очень справедливо, да? Ну, а вот теперь ищите меня, ловите! Не поймаете и не найдёте. Я себе землянку в лесу выкопаю и там жить буду. Меня солдат прятаться научил, а уж он-то умеет!
Сумку-авоську из кладовки я брать не стал — вдруг ещё заметят и заподозрят! Надел брюки и куртку — хватит с меня и шести карманов, в одном из них спички, соль и десять бабушкиных рублей — вот когда они мне и пригодились.
Я убежал из лагеря, и никто из наших не видел меня — так, по крайней мере, мне казалось сначала. Я скатился в овраг и по дну его бежал до ручья, а там — вброд, как те солдаты, на другой берег и, как они, скорее в лес! Оказалось, по лесу идёт дорога. Так где же он заблудился, тот, из первой смены? И чего было ему, дураку, реветь? Сырых птиц, что ли, объелся и живот заболел?
Связанные шнурками, висят на шее и колотят меня каблуками в грудь ботинки. Штаны я закатал до колен, чтобы не мешали и не обтрепались, — мне ещё в них в школу ходить.
Лесом, лесом, мелким колючим ельником, да во весь опор! Вот я закрываю лицо руками и прыгаю вперёд, телом проламываю хвою — сплошную сухую, колючую изгородь. А где-то я сгибаюсь пополам и ныряю меж ветками, и под ветками подныриваю, и боком проскальзываю возле корявых стволов, обжигая и царапая лицо. И, подстёгнут по ногам хлёсткими розгами, мчу я как стрела из лука. Сами ветви толкают меня вперёд, и я будто камень из пращи… Ловите меня!
Так я бежал, а ботинки мешали мне, да лесная паутина липла ко лбу. Я вспотел и немного устал да с разбегу зашиб мизинец на левой ноге. Слёзы брызнули. Волчком я завертелся. И убегать почти расхотелось — больно! А впереди, до станции, ещё двадцать девять километров переть, не меньше, я только ещё начал убегать. И вдруг я не по той дороге?
Сел на пенёк.
Встал, потому что сидеть хуже. Лучше бы я, дурак, обулся. Только ботинки жалко, они новые, и мне в них ещё всю зиму ходить.
Больно!
А что, если вообще вернуться? Разденусь, ботинки в куртку заверну, а куртку закатаю в брюки. Они-то ещё небось все на выставке, а потом — кино! Не заметят?
Сухари все выброшу — пусть птицы едят. Очень уж далеко до станции. Сюда мы автобусом ехали, и то вышло больше трёх часов с привалом по дороге. А пешком — это я к ночи только успею, а с больной ногой и подавно неизвестно когда… Давай, Антон, лучше вернёмся потихонечку… а?
«Опять ты, трус, сдаваться захотел? Мало тебе было прежнего?» — спросил я себя, но ничего себе не ответил.
Палец дёргало. Он распух и немного посинел. Я потрогал его — он был горячий-горячий и словно не мой, а чужой. Тогда я разгрёб чёрную, мягкую, рыхлую землю возле пенька и закопал палец в ямку. Стало ему приятно от прохладной, сырой земли. И боль куда-то в землю ушла, даже дёргать почти перестало, а до этого, просто как в часах, жило в пальце какое-то ежесекундное биение вроде пульса.
«Вот, наверное, и богатыри в древности, — стал я выдумывать, — только победят их поганые, зарубят их саблями, бросят наземь… А земля силу и жизнь новую подаёт, все куски сами на глазах сползаются, один к одному прирастают, и как вскочит богатырь, да как пошёл снова эту погань крушить направо-налево, и ещё посильнее, чем прежде! Хорошо бы и мне силы прибавилось, я бы…»