Бунт женщин
Шрифт:
Пришла в себя от холода.
Пыж, уже одетый, ест хлеб с сыром. Он почти не жуёт — глотает куски и снова откусывает.
Я очень хочу есть, но от вида заглатывающего еду Пыжа — рвота. Чуть не захлебнулась ею, успела заткнуть рот рубашкой. Никак не могу выплюнуть горечь, забившую рот.
Руки не слушаются, когда я пытаюсь надеть трусы.
Входит женщина.
Вылитый Пыж — толстая, крупная, с невинными голубыми глазами в длинных ресницах. Я видела её в школе, но не знала, что это мать Пыжа.
— Что здесь происходит? — спрашивает она меня.
Я покачиваюсь под её взглядом.
— Почему ты полураздета?
— Потому
Женщина повернулась к Пыжу:
— Это так?
Пыж ошалело смотрит на меня.
— Она лжёт, — выдавливает жёваным голосом.
— Как зовут? — Теперь женщина спрашивает его. А когда он отвечает, она шепчет: — Ты понимаешь, что ты наделал? Ты понимаешь, какой скандал устроит Климентий? — Она подходит ко мне, помогает одеться. Руки её дрожат. — Горе какое… Что будем делать? — Она одёргивает, оглаживает мою мятую юбку. — Я помню Полю маленькой, — говорит непонятно кому. — Машина дочка. Мы с Машей были близкими подругами. Не узнала. Выросла.
— Я с первого класса её люблю. — Пыж больше не жуёт, Пыж моргает и пытается улыбаться.
— Вот и хорошо, вот и хорошо, — бормочет женщина. — Если забеременеет, вы поженитесь.
— Нет, — отрезала я. От равнодушия не осталось и следа, мне плохо в этом доме, и я хочу поскорее уйти отсюда.
— Почему «нет»? Если Витя говорит, что столько лет любит тебя… — Женщина обхватывает меня, прижимает к своей груди. — Не плачь, Поля. Мы сделаем для тебя всё. Поселим в лучшей комнате, оденем, как королеву, ни в чём отказу не будет. Если забеременеешь, вас распишут. Витя у нас добрый. Он был маленький, всем всё отдавал. Наберёт пакет сластей, игрушек и раздаёт ребятам. Он и сейчас добрый, он не обидит тебя.
Я отстраняюсь от женщины и смеюсь. Смеха не получается, получается лай.
— Не плачь, Поля. Он не вытерпел. Он же говорит, он любит. И ты, когда узнаешь его, обязательно полюбишь, я знаю.
Ноги неверные — подламываются, когда делаю шаг к двери, и я оказываюсь на ковре. Перед глазами суетятся, сталкиваются чёрные мелкие мушки. Я хочу есть.
— Сейчас, доченька, я принесу тебе водички.
Не проходит и минуты, она вкатывает в комнату стол на колёсах, помогает мне подняться и сесть перед ним на стул.
— Пей, доченька. Это клюквенный морс. Может, хочешь супа? У меня сегодня фасолевый. А может, съешь котлетку? И пирожные…
Я пью морс. Но он застревает в глотке, и меня рвёт.
— О, Боже! Сколько же раз это было?!
Ей никто не отвечает, и она начинает плакать:
— Прости нас, доченька! Ради Бога, прости нас, доченька! Переходи к нам жить. Я буду ухаживать за тобой. Меня зовут Ангелина Сысоевна. Мы с твоей мамой учились в школе, мы с твоей мамой были подруги, мы с твоей мамой…
Я встаю и иду к двери. Рвёт меня от отвращения.
Ангелина Сысоевна идёт за мной и по улице. Я едва бреду. Мне очень холодно, несмотря на то, что на улице — тепло.
Дома одна мама. И, едва я вхожу, она говорит:
— Не терпи, доченька. Уезжай отсюда. Я уже погибшая, а ты не терпи, доченька.
Мы сидим с мамой друг против друга, две чужие страны, разгороженные границей, — столом с едой. Я ем с нашего общего стола, но это не нарушает границы: между мною и мамой — годы её и моего терпения, её и моего рабства.
— Раньше, в твоём возрасте, люди женились. Ты уже взрослая. Уходи из дома, он погубит тебя.
— Почему не уходишь ты? — подаю наконец голос.
Вот и случился разговор между мной и мамой.
— Я люблю его, — говорит мама. — Я его раба. Я знаю, он изменяет мне. Но он не может не изменять, женщины сами липнут к нему. Не одна я такая потеряла голову. По-своему он любит меня. Как себя, как свою руку, ногу. Он сам себе не рад. Характер такой — надо, чтобы всё было, как хочет он. А знаешь почему? Мать бросила его маленьким. Твой дед, Григорий Герасимович, изводил её придирками, нравоучениями, бил. Терпела она, терпела и сбежала. Климентий остался без матери трёх лет. Тогда Григорий Герасимович принялся за него: «Как стоишь?», «Как сидишь?», «Как говоришь?». А потом привёл мачеху — под стать себе. Он ей слово, она ему два! Начались драки и склоки. Сама понимаешь, каково стало Климентию: теперь оба придирались к нему — на нём срывали зло. Вот он и стал таким, какой сейчас. И природа, и воспитание. Иногда ему, может, и жалко меня или тебя, а разве против себя повернёшь?
— Ты должна была бы стать адвокатом, — говорю я. И, сама себе удивляясь, рассказываю о том, что сделал со мной Пыж.
— Убьёт! — шепчет мама белыми губами. — И Виктора убьёт, и тебя, и Гелю.
— Ты говоришь — бежать. Сама знаю, надо бежать, тем более, если будет ребёнок. Только куда, мама, побежишь с ребёнком? Ни бежать, ни тут оставаться. Что делать?
Я сыта, и рвота больше не подкатывает ко рту. И за долгие годы я не одна.
Хочу спать. Сквозь дремоту, налившую тяжестью веки, вяжущую рот, сковывающую тело, — благодарность к маме: я не одна. Мама помогает мне добраться до постели, и я сплю.
Что мама сказала отцу, не знаю, только отец не мучает меня сегодня, и я сплю с шести вечера до утра. В школу иду, не выучив уроков.
Пыж подходит ко мне на большой перемене и суёт мне в руку маленькую коробку.
Я отдёргиваю руку.
— Это кольцо. Тебе. Пожалуйста, выйди за меня замуж.
Его губы-оладьи шлёпают друг о друга, рука протянута ко мне.
И снова поднимается рвота.
— Мама говорит, она добьётся, нас поженят.
Пыж никуда не волочит меня и не сжимает болью ни руку, ни плечо, а ощущение насилия есть. Я поворачиваюсь и ухожу от него.
Он зародился, мой ребёнок. И я ощутила его присутствие сразу. Не только по внешним признакам. Я ощутила неодиночество.
Ложусь спать и снова попадаю в Шушин сон. Шушу хотела предупредить меня, хотела защитить меня прислала сон. Бреду по тому сну Захлёбываюсь, плыву, качаюсь растением. И я — щупальце, впившееся само в себя. И я — простейшее, амёба, клетка на дне океана.
Не простейшее, не амёба. Во мне начинает расти человек! Из меня, клетки, и — чужой, слившейся с моей. Что же теперь делать, если половина этой клетки — из рвоты, отвращения, а вторая — из моего рабства? Какой человек может вырасти из насилия и унижения? А пока это лишь клетка, и она доставляет мне много неудобств: требует еды, воды, воздуха. Жрёт всё, что я ем. И меня жрёт. Но высасывает она из меня меня прошлую и мою рабскую психологию. С удивлением замечаю, что теперь открыто во время наших трапез разглядываю отца: его карие глаза в загнутых до бровей ресницах, тонкий короткий нос, верхнюю губу с рельефно вычерченными углами, откинувшимися друг от друга.