Бунтующий человек. Падение. Изгнание и царство. Записные книжки (1951—1959)
Шрифт:
Здесь мы присутствуем при зарождении новой религии – со своими мучениками, аскетами и святыми. Чтобы правильно оценить влияние, какое приобрело это новое евангелие, следует вспомнить восторженный тон заявлений 1789 года. Фуше восклицает над останками узников Бастилии: «Настал день откровения. Глас французской свободы поднял из земли мертвые кости; они дают показания против веков угнетения и смерти, они возвещают возрождение человеческой природы и жизни наций». Он пророчествует: «Мы достигли средины времен. Тираны созрели». Это миг восторженной и благородной веры, когда прекрасный народ рушит в Версале эшафот и орудие колесования [34] . Эшафоты предстают алтарями религии и несправедливости. Новая вера их не приемлет. Но наступает момент, когда вера, становясь догмой, воздвигает собственные алтари и требует безоговорочного поклонения. Тогда вновь появляются эшафоты, и, несмотря на все алтари, свободу, клятвы и праздники Разума, новая вера творит свою мессу в крови. Как бы там ни было, чтобы 1789 год ознаменовал воцарение «святого человечества» [35] и «Господа Бога человеческой породы» [36] , вначале нужно было, чтобы исчез
34
Та же идиллия наблюдается в России и в 1905 году, когда Петербургский совет выходит на демонстрации с лозунгом об отмене смертной казни, и в 1917 году.
35
Верньо.
36
Анахарсис Клоотс.
Идеи Руссо сделал историей Сен-Жюст. Суть его речи на королевском процессе сводилась к тому, что король не является неприкосновенным и судить его должен не трибунал, а Национальное собрание. Все свои аргументы он заимствовал у Руссо. Трибунал не может быть судьей между королем и сувереном. Общая воля не может быть выражена перед обычными судьями. Она выше всего этого. Иначе говоря, провозглашается нерушимость и трансцендентность этой воли. Известно, что предметом разбирательства на процессе была, напротив, неприкосновенность личности короля. Борьба между милостью и справедливостью нашла самое вызывающе наглядное подтверждение в 1789 году, когда не на жизнь, а на смерть схлестнулись две концепции трансцендентности. Отметим, что Сен-Жюст прекрасно сознавал, сколь велики ставки в этой игре: «Судить короля следует в том же духе, в каком будет установлена Республика».
Знаменитая речь Сен-Жюста имеет все признаки богословского трактата. «Людовик – чужестранец среди нас» – таков главный тезис этого обвинителя-подростка. Если бы короля еще связывал с его народом договор – естественный или гражданский, – то между ними существовали бы взаимные обязательства; воля народа не могла бы взять на себя роль абсолютного судьи и вынести абсолютный приговор. Следовательно, требовалось доказать, что ничто не связывает народ с королем. Чтобы доказать, что народ сам по себе является носителем вечной правды, требовалось продемонстрировать, что королевская власть как таковая является вечным преступлением. Поэтому Сен-Жюст выдвигает аксиому, согласно которой всякий король есть мятежник или узурпатор. Он восстает против народа, узурпируя абсолютный суверенитет. Монархия – это не король, «она – преступление». Не просто одно из преступлений, но преступление как таковое, то есть абсолютная профанация. Таков при всем своем экстремизме точный смысл слов Сен-Жюста, которые было принято толковать в слишком широком значении [37] : «Никто не может править безнаказанно». Всякий король виновен, и если человек хочет стать королем, тем самым он фактически приговаривает себя к смерти. Ровно то же самое Сен-Жюст говорит, показывая дальше, что суверенитет народа есть «нечто священное». Граждане неприкосновенны и священны; они могут вступать между собой в конфликт только в рамках закона, выражающего их общую волю. Лишь Людовик не пользуется этой особой неприкосновенностью и защитой закона, поскольку он поставил себя вне договора. Он не является частью общей воли, так как самим своим существованием кощунствует против этой всемогущей воли. Он не «гражданин», тогда как гражданство – единственный способ быть причастным к молодому божеству. «Что такое король рядом с французом?» Значит, его должно судить и только судить.
37
Или, по меньшей мере, толковать их, забегая вперед. Когда Сен-Жюст произносит эти слова, он еще не знает, что они прямо касаются его самого.
Но кто озвучит эту волю и вынесет приговор? Национальное собрание, которому благодаря его природе делегировано право выражать эту волю и которое в силу своей соборности причастно новому божеству. Следует ли затем добиваться ратификации приговора народом? Известно, что роялисты в Национальном собрании настаивали на этом пункте. Тогда жизнь короля зависела бы не от умствований юристов-буржуа, а от непредсказуемых чувств простого народа, не лишенного сострадания. Но Сен-Жюст снова доводит свои рассуждения до логического конца, прибегая к выдуманному Руссо противопоставлению между общей волей и волей всех. Все люди могут простить, но общая воля простить не может. Даже сам народ не в состоянии стереть преступления тирана. Но разве в системе права жертва не может отозвать свой иск? Может, но перед нами не система права, а теология. Преступление короля – это грех против высшего порядка. Преступник совершает преступление – его прощают, или наказывают, или о нем забывают. Но королевская власть – это перманентное преступление, связанное с личностью короля и самим его существованием. Сам Христос, прощая грешников, не может явить милость к ложным богам. Они должны или победить, или исчезнуть. Если сегодня народ простит короля, то завтра обнаружится, что преступление никуда не делось, как будто преступник спокойно спит в тюрьме. Поэтому выход всего один: «Отомстить за убийство народа казнью короля».
В своей речи Сен-Жюст один за другим отсекает все возможные варианты решения королевской судьбы, пока не остается последний – эшафот. Действительно, если отталкиваться от посылок «Общественного договора», подобный выход становится логически неизбежным. После него «короли скроются в пустыне, и природа снова вступит в свои права». Никакие колебания Конвента и никакие его оговорки – дескать, речь идет не о суде над Людовиком, а о мере безопасности – не могли ничего изменить. Конвент просто пытался обойти собственные принципы и лицемерно закамуфлировать свою истинную цель – создание нового абсолютизма. По меньшей мере один из его членов, Жак Ру, сказал правду, назвав Людовика последним королем; это означало, что подлинная революция, уже свершившаяся в экономике, теперь совершалась в философии и знаменовала собой сумерки богов. Если 1789-й был годом атаки на принцип теократии, то 1793-й стал годом уничтожения ее живого воплощения. Бриссо был прав, заявляя: «Самый прочный монумент нашей революции – это философия» [38] .
38
Его
21 января с убийством короля-священника завершается то, что не зря назвали страстями Людовика XVI. Безусловно, именовать величайшим событием нашей истории убийство слабого и доброго человека попросту отвратительно. Этот эшафот – ни в коем случае не вершина. Тем не менее по своим мотивам и последствиям суд над королем знаменует переход к современной истории. Он символизирует десакрализацию истории и развоплощение христианского Бога. До сих пор Бог вмешивался в историю, действуя через королей. Но его исторического представителя убивают, и короля больше нет. Следовательно, от Бога остается только видимость, отосланная в небесную высь принципов [39] .
39
Именно таков Бог Канта, Якоби и Фихте.
Революционеры могли сколько угодно ссылаться на Евангелие, на самом деле они нанесли христианству чудовищный удар, от которого оно до сих пор не оправилось. Судя по всему, казнь короля, за которой последовала целая череда судорожных самоубийств и сумасшествий, совершалась с полным осознанием творимого. Наверное, Людовик XVI иногда испытывал сомнения в своем божественном праве, хотя постоянно отказывался рассматривать какие бы то ни было законопроекты, наносившие ущерб его вере. Но с того момента, когда он догадался или узнал о своей дальнейшей судьбе, он – и свидетельством тому его язык – полностью отождествил себя со своей божественной миссией и недвусмысленно заявил, что покушение на его особу равнозначно покушению на царя-Христа, то есть на божественное воплощение, а не на плоть испуганного человека. Его настольной книгой в Тампле было «Подражание Иисусу Христу». Кротость и достоинство, с какими этот не слишком сентиментальный человек вел себя в свои последние минуты, его реплики, свидетельствующие о полной отрешенности от внешнего мира, и, наконец, его мгновенное малодушие, когда он поднимался на эшафот под чудовищный грохот барабанов, заглушающий его голос, такой далекий от народа и все еще не утративший надежды быть им услышанным, – все это позволяет предположить, что к смерти восходил не Капет, а Людовик, наделенный божественным правом, и вместе с ним в каком-то смысле умирало мирское христианство. Эту сакральную связь подчеркнул его духовник, поддержавший его в миг слабости напоминанием о его «сходстве» со страдающим Богом. Тогда к Людовику XVI возвращается сила духа, и он повторяет слова Бога: «Я выпью эту чашу до дна». После чего, дрожа, отдает себя в грязные руки палача.
Религия, казнившая прежнего суверена, должна основать власть нового; она закрывает церковь, что вынуждает ее пробовать воздвигнуть храм. Божественная кровь, окропившая священника, сопровождавшего Людовика XVI, возвещает новое крещение. Жозеф де Местр называл Революцию сатанинской. Мы понимаем, почему и в каком смысле. Ближе к истине подошел Мишле, сравнивший ее с чистилищем. Эпоха слепо устремляется в туннель навстречу новому свету, новому счастью и лику истинного бога. Но кто он, этот новый бог? За ответом на этот вопрос снова обратимся к Сен-Жюсту.
1789 год пока утверждает не божественность человека, а божественность народа, поскольку его воля совпадает с волей природы и разума. Свободно выражаемая общая воля не может быть ничем иным, кроме универсального выражения разума. Если народ свободен, он непогрешим. После того как умер король и пали цепи прежней деспотии, народ наконец сможет выразить то, что повсюду и во все времена было, есть и будет истиной. Народ – это оракул, к которому следует обращаться, чтобы узнать, каковы требования вечного мирового порядка. Vox populi, vox naturae. Нашим поведением управляют вечные принципы: Истина, Справедливость, наконец, Разум. Это и есть новый бог. Высшее существо, которое прославляют юные девушки на празднествах в честь Разума, – это тот же самый старый бог, но развоплощенный и внезапно оторванный от земли; его, как мячик, запускают в пустые небеса великих принципов. Лишенный представителей и какого бы то ни было посредника, бог философов и адвокатов имеет ценность, требующую доказательства. На самом деле он слаб, и мы понимаем, почему Руссо, отстаивавший терпимость, считал, что атеисты заслуживают смертной казни. Чтобы долго поклоняться теореме, веры недостаточно – нужна еще полиция. Впрочем, это произойдет позже. В 1793 году новая вера еще ничем не запятнана; если верить Сен-Жюсту, для управления довольно разума. По его мнению, до сих пор искусство управления порождало лишь монстров, поскольку правители не желали прислушиваться к голосу природы. Но время монстров кончилось, как и время насилия. «Человеческое сердце движется от природы к насилию, а от насилия к морали». Следовательно, мораль – это и есть природа, наконец обретенная после веков отчуждения. Достаточно дать человеку законы «согласно природе и его сердцу», и он перестанет быть несчастным и испорченным. За всеобщим избирательным правом – основой новых законов – неизбежно последует всеобщая мораль. «Наша цель – создать такой порядок вещей, при котором установится всеобщая склонность к добру».
Религия разума естественным образом устанавливает республику законов. Общая воля находит свое выражение в законах, издаваемых ее представителями. «Народ совершает революцию, законодатель творит республику». В свою очередь, «бессмертные, беспристрастные, защищенные от человеческого безрассудства» институты станут в полном единении и, не вступая в противоречия, управлять жизнью людей, поскольку все, подчиняясь законам, будут подчиняться сами себе. «Вне закона, – говорит Сен-Жюст, – все бесплодно и мертво». Это Римская республика, основанная на формальном праве. Известно, что Сен-Жюст и его современники восторгались римской античностью. Молодой декадент из Реймса, часами сидевший взаперти у себя в каморке, оклеенной похоронными черными обоями с белым орнаментом в виде слез, мечтал о спартанской республике. Автор «Органта» – длинной и непристойной поэмы – испытывал настоятельную потребность в умеренности и добродетели. Он предлагал не давать детям мяса до шестнадцати лет и мечтал о народе вегетарианцев и революционеров. «После римлян мир опустел», – заявлял он. Но опять слышна поступь героических времен, и появятся новые Катон, Брут и Сцевола. Снова расцветет риторика латинских моралистов. «Порок, добродетель, продажность» – эти понятия без конца мелькают в речах той эпохи, особенно в выступлениях Сен-Жюста, отличающихся редкой тяжеловесностью. Причина тому проста. Столь прекрасное здание, как верно отметил Монтескье, не могло обойтись без добродетели. Французская революция, претендуя на строительство истории на принципе абсолютной чистоты, открывала одновременно и новые храмы, и эру категоричной морали.