Бунтующий человек. Падение. Изгнание и царство. Записные книжки (1951—1959)
Шрифт:
Богоубийства
В якобинском небе еще мерцали справедливость, разум и правда; эти неподвижные звезды все-таки могли еще служить точкой отсчета. Немецкие мыслители XIX века, в частности Гегель, пытались продолжить дело Французской революции [43] , ликвидировав причины ее поражения. По мнению Гегеля, абстрактный характер якобинских принципов изначально уже содержал в себе идею Террора. Он полагал, что абсолютная и абстрактная свобода ведет к терроризму, а полновластие абстрактного права совпадает с угнетением. Например, Гегель отмечает, что период от Августа до Александра Севера (235 г.) – это время высшего расцвета не только юриспруденции, но и самой жестокой тирании. Для преодоления этого парадокса следовало стремиться к созданию конкретного общества, основанного на живом, а не на формальном принципе, общества, в котором свобода мирилась бы с необходимостью. Универсальному, но абстрактному разуму Сен-Жюста и Руссо немецкая мысль в конце концов нашла замену в виде менее искусственного, зато еще более двусмысленного понятия конкретной универсальности. До сих пор разум возвышался над связанными с ним явлениями. Отныне он оказался включен в поток исторических событий, с одной стороны, освещая их, а с другой – обретая благодаря им плоть.
43
А
Можно с уверенностью сказать, что Гегель рационализировал все, включая иррациональное. Но в то же время он наделял разум безмерностью, заставляя его трепетать дрожью безрассудства, результаты чего мы наблюдаем по сию пору. Немецкая мысль придала тогдашней окаменелой философии внезапный импульс, сопротивляться которому было невозможно. Истина, разум и справедливость вдруг обрели воплощение в связи с будущностью мира. Но, вовлекая их в это вечное ускорение, немецкая идеология смешивала их бытие с их же движением, полагая, что завершение бытия совпадет с концом исторического становления – если таковое состоится. Ценности перестали служить ориентирами и превратились в цели. Что касается способов достижения этих целей, то есть жизни и истории, то они больше не могли руководствоваться никакой ранее существовавшей ценностью. Напротив, большая часть гегелевской аргументации заключается в доказательстве того, что банальная совесть – та самая, что подчиняется справедливости и правде, если допустить, что эти ценности существуют вне мира, – как раз и мешает утверждению этих ценностей. В этом случае правило, диктующее действие, становится самим действием, которое должно протекать в темноте, ожидая финального озарения. Разум, аннексированный романтизмом, – больше не что иное, как неизбывная страсть.
Цели остались прежними, вырос лишь размер притязаний; мысль обрела динамику, разум – будущность и победительность. Действие отныне определяется расчетом, исходя из требуемого результата, а не принципов и, следовательно, рассматривается как вечное движение. Точно так же все дисциплины XIX века отказываются от неизменяемости и стремления к классификации, характерных для мысли века XVIII. Как Дарвин вытеснил Линнея, так философы диалектической школы вытеснили архитекторов разума с их бесплодной гармонией. Тогда же рождается идея (враждебная всей античной мысли, как раз частично содержавшейся во французском революционном духе) о том, что человек вовсе не наделен некоей раз и навсегда заданной человеческой природой и является не законченным созданием, а чем-то непредсказуемым, в становлении чего он сам в какой-то мере принимает участие. Вместе с Наполеоном и Гегелем, этим Наполеоном от философии, наступают времена эффективности. До Наполеона люди открыли для себя пространство Вселенной, после него – мировое время и будущее. Все это повлекло за собой глубочайшие изменения бунтарского духа.
Довольно странно, что философия Гегеля появляется на этом новом этапе развития бунтарского духа. Действительно, все его творчество в каком-то смысле прямо-таки дышит ненавистью к инакомыслию – он хотел быть выразителем духа примирения. Но это всего лишь одна из граней системы, которая с точки зрения метода является самой двусмысленной во всей философской литературе. Поскольку для него разумно все, что реально, постольку он оправдывает любые посягательства идеологии на реальность. То, что принято называть панлогизмом Гегеля, есть оправдание реального положения вещей. Но его пантрагизм ко всему прочему превозносит разрушение как таковое. Диалектика все примиряет, и нет ни одной крайности, в противовес которой не явилась бы другая крайность; в мысли Гегеля, как и в любом великом философском учении, есть и то, что позволяет ее подправить. Но философские труды редко прочитываются одним лишь умом – гораздо чаще сюда примешивается сердце с его страстями, а их примирить между собой невозможно.
Как бы то ни было, революционеры XX века позаимствовали у Гегеля арсенал, позволивший им окончательно разрушить категоричные принципы добродетели. Они сохранили его взгляд на историю без трансценденции, сводимую к постоянным спорам и борьбе тех или иных носителей воли к власти. В своей критической ипостаси революционное движение наших дней – это прежде всего яростное изобличение лицемерия, властвующего в буржуазном обществе. Современный коммунизм, как и фашизм – в более легковесной форме, – претендует на разоблачение мистификации гнилой буржуазной демократии, ее принципов и добродетелей. До 1789 года оправданием королевского произвола служила божественная трансцендентность. После Французской революции трансцендентность формальных принципов разума или справедливости служит оправданием господства, лишенного и справедливости, и разумного начала. Следовательно, эта трансцендентность есть маска, которую нужно сорвать. Бог умер, но, как предвидел Штирнер, надо убить и моральную основу тех принципов, в которых еще хранится память о Боге. Ненависть к формальной добродетели – этому опустившемуся свидетелю божественного и лжесвидетелю на службе несправедливости – остается одной из пружин современной истории. Век содрогается при мысли о том, что ничего чистого нет. Поэтому правилом становится нечистое, то есть история, и опустевшая земля покорится голой силе, которая и будет решать вопрос о божественности или небожественности человека. И тогда мы принимаем ложь и насилие, как принимают религию, – с тем же пафосом и рвением.
Но первой попыткой фундаментальной критики добропорядочности и разоблачения прекраснодушия и бесполезного позерства мы обязаны именно Гегелю, для которого идеология правды, красоты и добра играла роль религии безрелигиозного человека. Если Сен-Жюст был захвачен врасплох расколом, противоречащим его предполагаемому идеальному порядку, то Гегель не только не удивлен, но, напротив, настаивает на том, что раскол лежит в основе духа. Для якобинца все добродетельны. Тенденция, заданная Гегелем и торжествующая в наши дни, напротив, предполагает, что никто не добродетелен, но все когда-нибудь станут добродетельными. По Сен-Жюсту, изначально царит идиллия, по Гегелю – трагедия. Но в итоге и то и другое приходит к тому же. Необходимо уничтожить тех, кто разрушает идиллию, или разрушить существующее и построить идиллию. В обоих случаях бал правит насилие. Преодоление Террора, предлагаемое Гегелем, приводит только к расширению Террора.
И это еще не все. Судя по всему, современный мир – это не что иное, как мир рабов и господ, поскольку современные идеологии, меняющие лик мира, научились у Гегеля осмысливать историю в категориях диалектики «господство – рабство». Если в первое утро творения под пустынным небом существует всего один господин и один раб, и даже если трансцендентного
44
Меньше опирающиеся на философию образцы того же мы находим в прусской, наполеоновской и царской полиции, а также в английских концлагерях Южной Африки.
Ницшеанский нигилизм методичен. «Феноменология духа» – это еще и педагогическое произведение. Появившееся на стыке веков, оно поэтапно описывает воспитание совести на пути к абсолютной правде. Это своего рода метафизический «Эмиль» [45] . Каждый этап – это ошибка, кстати, сопровождающаяся почти всегда фатальными историческими санкциями, затрагивающими либо совесть, либо цивилизацию, в которой та находит свое отражение. Гегель поставил перед собой цель показать необходимость этих болезненных этапов. «Феноменология», если рассматривать один из ее аспектов, есть размышление об отчаянии и смерти. Просто это отчаяние пытается предстать методичным, поскольку в конце истории оно должно преобразоваться в удовлетворение и абсолютную мудрость. Впрочем, у этой педагогики имеется дефект: она предполагает, что учиться у нее будут только отличники; ее уроки были восприняты дословно, тогда как словесная форма служила лишь выражением духа. То же самое относится к знаменитому анализу господства и рабства [46] .
45
Сравнение Гегеля с Руссо справедливо в одном смысле. Судьба «Феноменологии» ничем не отличается от судьбы «Общественного договора», если говорить об их последствиях. Она сформировала политическую мысль своего времени. Кстати, учение об общей воле нашло отражение в гегелевской системе.
46
Дальнейшее представляет собой схематичное изложение диалектики господства и рабства. Нас здесь интересуют только выводы из этого анализа. Вот почему нам показалось необходимым изложить его по-новому, подчеркивая определенные тенденции в ущерб другим. В то же самое время это исключило бы критичность подхода. Хотя нетрудно заметить, что, если аргументация при помощи ряда уловок сохраняет логичность, она не может претендовать на установление настоящей феноменологии, поскольку опирается на полностью произвольную психологию. Польза и эффективность критики Гегеля Кьеркегором заключаются в том, что она часто опирается именно на психологию. Что, впрочем, ни в коей мере не отменяет ценности отдельных великолепных образцов аналитики Гегеля.
По Гегелю, животное обладает врожденным осознанием внешнего мира, самоощущением, но не самосознанием, что и отличает его от человека. Самосознание зарождается лишь в тот момент, когда человек осознает себя как обладающего знанием субъекта. Следовательно, самосознание – это прежде всего осознание себя. Для самоутверждения ему необходимо отличаться от того, что им не является. Человек – это создание, которому для утверждения своего бытия и своего отличия от других необходимо отрицание. От природного мира самосознание отличает не просто созерцание, при котором происходит отождествление с внешним миром и наступает забвение себя, а желание, испытываемое по отношению к миру. Именно это желание напоминает самосознанию о том, что оно есть, показывая, что оно отличается от внешнего мира. В своем желании самосознание воспринимает мир как нечто, чего у него нет, но что существует и что оно хочет иметь ради собственного бытия, чтобы это нечто перестало существовать. Следовательно, самосознание – это всегда желание. Чтобы продолжать быть, его желание должно быть удовлетворено; самосознание не может найти удовлетворения, пока не утолит своего желания. Ради его утоления оно действует, тем самым отрицая и уничтожая желаемое. Самосознание – это отрицание. Действовать – значит разрушать, давая рождение духовной реальности сознания. Но разрушение объекта, не обладающего сознанием, например, куска мяса во время еды, есть животный акт. Потреблять еще не значит обладать сознанием. Необходимо, чтобы сознательное желание было направлено на что-то еще кроме лишенной сознания природы. Единственная в мире вещь, отличная от природы, как раз и есть самосознание. Следовательно, нужно, чтобы желание было направлено на другое желание, чтобы одно самосознание удовлетворялось за счет другого самосознания. Говоря простым языком, пока человек ограничивается животным существованием, он не признается другими и самим собой человеком. Ему необходимо признание других людей. Всякое сознание в принципе есть желание получить признание и одобрение в этом качестве со стороны других сознаний. Мы суть порождение других людей. Только в обществе мы обретаем человеческую ценность, превосходящую ценность животную.
Для животного высшая ценность – это сохранение жизни, но сознанию, чтобы обрести человеческую ценность, необходимо подняться выше этого инстинкта. Оно должно быть способно поставить на кон свою жизнь. Чтобы получить признание со стороны другого сознания, человек должен быть готов рискнуть своей жизнью и примириться с возможностью гибели. Глубокие человеческие взаимоотношения базируются на чистом престиже и представляют собой вечную борьбу, ставкой в которой является смерть, а целью – признание одного человека другим.