Бургомистр города Верне
Шрифт:
— Я позволил вам приехать, хоть это и противоречило моим принципам.
Этот дом — мой дом. Понятно? Тереса — моя жена, Эмилия — моя дочь, Мария — моя служанка и бывшая любовница. И не стоит делать большие глаза. Все это случилось, потому что должно было случиться, и тут уж ничего не изменишь. Что, все еще не понятно?
Да, она действительно не понимала, хотя смутно догадывалась, что же он хочет сказать и не говорит.
— Мой дом…
Он посуровел, произнося эти слова. Это были не слова любви, скорее…
Марте не хотелось слишком отчетливо сформулировать свою мысль — да, слова ненависти!
Дом, к которому вольно или невольно он был привязан. Дом, семья, заботы, лежащие на его плечах…
— Вы хотели поговорить со мной об Остенде, не так ли?
И губу его вздернула презрительная усмешка, подлинный смысл которой был ясен только ему.
— Полагаю, что насчет Остенде тоже рассказывают разные разности. Чего же вы ждете? Начинайте проповедь.
Почувствовав, что у нее нет сил продолжать. Марта пролепетала:
— Предпочитаю оставить вас наедине с вашей совестью.
Как бы то ни было, совесть не помешала ему проделать все то же, что и каждое утро: спуститься вниз, велеть Марии подать завтрак, затем подняться к Эмилии и отнести ей утреннюю еду.
В такую глухую пасмурную погоду мансарда выглядела еще более зловеще.
Пахло там действительно скверно, но ведь Терлинку из-за приступов Эмилии редко удавалось убраться как следует.
Может быть, следовало прибегнуть к смирительной рубашке? Один раз это тоже правда — безумную привязали к кровати. Полотенцами — так, чтобы не поранить. Терлинк позвал на помощь Марию в надежде капитально убрать комнату и вымыть покрытую пролежнями больную.
Однако у Эмилии случился такой приступ, что она зубами искромсала себе губу, а глаза у нее закатились так, что страшно было смотреть.
Сегодня она вела себя тихо. Тянула свою жалобную мелодию, играя с собственными пальцами и, похоже, даже не замечая присутствия отца.
Спустившись, Терлинк зашел к жене, наклонился над нею, прикоснулся ко лбу губами.
— Добрый день, — поздоровался он.
Она устало подняла глаза, боязливые и покорные одновременно. Потом, словно для того чтобы придать Себе бодрости, торопливо глянула на сестру.
— Удалось поспать?
— Очень мало, — отозвалась она почти неузнаваемым голосом. — Но это ничего. Скоро я усну надолго-надолго.
Слезы приподняли ее морщинистые веки, покатились по щекам. В комнате было пасмурно и печально. Здесь тоже пахло болезнью и ее тошнотворной кухней.
— Я попросила, чтобы меня навестил священник… Вы не сердитесь?
Терлинк отрицательно покачал головой и вышел. Это был его дом! Он завернул к себе в кабинет за сигарами и машинально обошел то пресловутое место, которое определял с безошибочной точностью, хотя оно не хранило никаких следов.
Пасха уже минула. Терлинк носил теперь не выдровую шапку, а черную шляпу и, когда не было дождя, выходил на улицу в одном пиджаке.
Он пересек площадь, пробираясь между овощами, птицей и здоровавшимися с ним женщинами. Перед ним на фоне серого дня высилась башня и толчками двигалась по кругу стрелка часов.
Не его ли была и ратуша?
Там над камином висел Ван де Влит в своем карнавальном наряде. Там Терлинка ждали кресло и бумаги, аккуратно разложенные на столе.
— Господин Кемпенар, попрошу…
— Добрый день, баас. Госпоже Терлинк лучше?
Кемпенар почитал своим долгом каждое утро скорбным тоном осведомляться о здоровье жены бургомистра.
— Ей все так же плохо, господин Кемпенар. К тому же это вас не касается.
Терлинк взял у секретаря из рук почту, но не затем, чтобы ее просмотреть. Напротив, он немного отодвинул свое кресло, пыхнул сигарой, чтобы окружить себя дымом, и посмотрел секретарю совета в глаза:
— Скажите, господин Кемпенар, давно вы были в католическом собрании?
— Я играл в пьесе, которую давали в прошлое воскресенье.
— Не прикидывайтесь дурачком, господин Кемпенар. Вы же знаете: я говорю не о ваших клоунадах. Были вы в собрании в понедельник?
Секретарь понурился, словно пойманный на месте преступления.
— Вы оставались внизу, не так ли? Но, похоже, те, кто входит в Малое собрание, заседали на втором этаже?
Точно, как в день, когда обсуждался вопрос о Леонарде ван Хамме. Игра была все та же. Второсортные члены, вроде Кемпенара и ему подобных, бродили внизу по залу, где с прошлого воскресенья еще стояли неубранные декорации и где из экономии горели всего одна-две лампочки. Там пили скверное, вечно теплое бутылочное пиво и пытались угадать, что происходит наверху в гостиных с зелеными бархатными креслами. Оттуда доносились голоса. В воротах то и дело появлялись люди, устремлявшиеся вверх по лестнице.
— Не стоит смущаться, господин Кемпенар. Сами видите, я в курсе. Можете сказать, кто был в Малом собрании?
— Нотариус Команс. Сенатор Керкхове. Еще господин Мелебек с другим адвокатом, чья фамилия мне не известна.
— Кто еще, господин Кемпенар?
— Больше не помню… Минутку… Нет… Возможно, каноник Вьевиль. Мне кажется, я заметил его сутану на лестнице.
— Это все?
Зачем лгать, если знаешь, что правда все равно выплывет?
— Присутствовал ли на заседании Леонард ван Хамме?
— Да, мне об этом говорили.
— Что вам еще сказали, господин Кемпенар? Разве Леонард теперь не в наилучших отношениях с этими господами?
— Да, похоже, они ладят.
— Разве он вчера не заходил в ратушу? И не зашел в вашу канцелярию поздороваться с вами?
— Он по-прежнему муниципальный советник, и я не вправе запрещать ему…
— Что он вам сказал?
Это был прежний Терлинк, тот, что наводил на всех страх, — холодный, невозмутимый, неподатливый, как печной камень.
— Он говорил со мной о разном…