Бурное море
Шрифт:
— Привет!
— Привет!
— Ты чего здесь?
— Да вот за шмутками... а ты?
— Да пока Светка там пельмени готовит, решил с Натахой заглянуть, как тут.
— Да тут все нормально: море на замке, парни по домам.
— Ох и наломали же мы дров, боже мой, боже мой! — Он подошел к площадке, где «не пойми не разбери» изодранные, перекрученные, забитые ракушкой, крабом, бычками — последний невод даже не вычистили, не хватило сил — невода. — Давай их хоть на пирсе раскинем, пусть просохнут.
Мы накинули прорезиненные куртки, вытащили невода на пирс, разостлали. Потом присели на борт, закурили.
— Папа, можно я ракушечку возьму?
— Можно.
Как я уже сказал, было воскресенье. Утро. Солнышко сияло над морем и тундрой, в поселке тишина:
Но теперь вот три дня отдохнем... Вчера только входим в речку, черт возьми-и-и!!! — на пирсе толпы, даже не вмещаются, весь колхоз и все нарядные. А мы-то на бак вывалили грязнющие, небритые, в сапожищах, ватных штанах, облепленные чешуей... У наших жен губы дрожат, а глаза мокрые. Начальство же все перед красным столом, капитан флота и механик флота в парадной форме, в стороне духовой оркестр — самодеятельность — старается. Тут все, стоявшие на пирсе, пропустили наших жен, которые сначала тихо ступали, а потом кинулись к нам. Джеламан так и подошел к красному столу: на одном плече у него висела Светка, в другой руке Наташку держал. Оркестранты же прямо самих себя старались передуть...
А сейчас вот сидим на борту своей «Четверки», смотрим на солнышко, курим. Настроение — лучшего не бывает и быть не может! Оттого, наверное, да не наверное, а точно оттого, что прекрасно поработали — все четыре месяца, с самых первых дней путины как вырвались вперед, так и держались до самого вчерашнего дня. Годовой план есть! И пятилетку закрыли в три года. Все нормально! Формально это выражается в тех лаврах — конечно же, Джеламана правление колхоза за пятилетку представит к ордену, да, может, и не его одного, — которые на нас надели камчатские газеты, радио, колхозная доска Почета и отношение к нам всех людей колхоза — вот хоть вчерашняя толпа, что на пирсе не вмещалась, всех рыбаков и рыбачек. «Это ж «Четверка», «А... «Четверка», — произносится теперь с восхищением и любовью на капитанских часах, на совещаниях правления колхоза, на именинах и днях рождения... среди даже двух женщин, остановившихся у колодца «поточить лясы».
Кто мы такие, как нам досталось это первое место, сколько ее и какая она, рыбка, прошла через наши руки, в какие переплеты попадали и какие сюрпризы преподносило нам море и в каких схватках мы не на жизнь, а на смерть схватывались с ним, знаем только мы сами. Мы... И нам хорошо. Я утверждаю, что наивысшее счастье человека именно в этом: когда сделаешь для людей много хорошего — разве мало людей будут есть нашу рыбку? — и сделаешь это не из-за корысти или выгоды, а под властью душевного желания. Разве мы, падая от усталости и бессонницы и рискуя жизнью, думали о себе? Может, мы о «получке» думали? Мы работали... работали «не требуя награды». Ну конечно же, щекотало самолюбие, победа над «Два раза пятнадцать» и «Двумя двойками», но это все поверхность, чешуя; когда дело доходило до серьезного, нужны они нам были?
А то, что все люди нас любят, наградили нас своим уважением и просто своим человеческим теплом, за это спасибо им, и мы с радостью принимаем эту награду.
Видимо, какие-то подобные мысли и чувства нахлынули сейчас на Джеламана, потому что мне он сейчас показался необыкновенно симпатичен: и добр, и немного грустен, и тихо радостен. Особенно глаза его. Они были чистые, как брызги, что искрятся на солнышке, отлетая от носа сейнера, и величаво-возвышенно в них рдело то чувство, что живет в самой глубине души. И не верилось, что эти глаза горели испепеляющей, неумолимой, маньячной страстью, что в прищуре их не было ни жалости, ни святости; что на скулах у него не сходили и не стояли на месте лубочные желваки, что губы иногда стискивались до белизны и сам он весь в порыве борьбы был воплощением непримиримости, беспощадности, надежды и желания победы. Даже когда изодрали все невода и нечем стало рыбачить, когда он бахнул шапку о палубу: «Амба! Три дня дубеем!» — он не был побежденным или сломленным, а наоборот, взорвался еще большим желанием кинуться в эту рубку, в этот «ветер сабель».
— Я сдался, — сказал он и хорошо улыбнулся. — Не хочу ловить рыбу.
Я засмеялся.
— Не веришь? Чего смеешься?
— Да тут не смеяться надо, а хохотать во все легкие.
— Сдался, чиф, сдался, — продолжал он. — Отказался от того, чего не хотел.
— А чего же ты хотел, кроме рыбы? Может, и сейчас ее не хочешь поймать?
— Рыбак не может не хотеть поймать рыбу, — вздохнул он. — Это противоестественно. — Он задумался, повел бровью, немного погрустнел. — Я отказался от своих честолюбивых желаний, от своего «я». Я ведь хотел славы, а теперь мне стыдно, понимаешь?! Ведь на первом месте у меня было мое «я», точнее, «мы», «наша «Четверка», «мои парни», «мои бесы». Теперь ты понимаешь?
— Пожалуй. — Я задумался. — И что же? Тебе не радостно, что мы на первом месте?
— Очень даже радостно. Вчера я еле сдержался, чтобы не разреветься прямо на пирсе.
— И ты уступишь теперь это место Володе Сигаю или Сереже Николаеву?
— Да боже мой! — Вовка даже вскочил с места. Встал передо мной и прижал руки к груди. — Да с превеликим удовольствием... Да если они рыбаки лучше, чем я, если они больше, чем я, любят рыбу и рыбалку, если у них лучше будет получаться — только благословлять их буду на это дело. Да господи боже мой! — Он размашисто перекрестился: — Я им пожму руки, обниму их и расцелую публично!
— Командир, ты из дьявола превращаешься...
— В ангела? — засмеялся он, докончив мою мысль. Мечтательно и улыбчиво посмотрел на горизонт. Помолчав, добавил: — А рыбку половить хочется.
— Поэтому ты ушел сегодня из дома, поэтому мы вытащили невода на пирс и сегодня же их начнем чинить?
— Ну, чинить-то их надо. Не сегодня, конечно. А вытащил их потому, что хотелось прикинуть, что тут из них можно «схимичить», сколько возни с ними...
— А я уж подумал, что ты опять завелся. Думал, уж в море надо собираться.
— Да нет... в море мы пойдем во вторник вечером или даже в среду утром, пусть парни лишнюю ночку на жениных ручках поспят. Пойдем, как и договорились. Только мне бы вот что хотелось...
— Что?
— Половить рыбку как-нибудь по-другому, чтоб не из-за первого места или победы над «чёртами», а чтобы бескорыстно, как-нибудь хорошо порыбачить. Понимаешь? Ну вот как, например, любитель-рыболов ловит: сидит он на зелененьком бережку под кустиком, любуется природой, погодой, росой и речкой и смотрит на поплавок. И нам бы так, а? Сидеть бы на борту с удочкой, смотреть, как восходит солнышко, и таскать ее, душистую, мокренькую, упругенькую, тяжеленькую. Может, попробуем треску удочками? Все равно ведь раньше чем через неделю, дней через десять камбалы не будет. А треска в скалах на больших глубинах еще держится. Ведь это не работа бы была, а отдых. Рай земной! Эх, мама родная! Вот бы здорово! — И он, закинув руки за голову, стал прохаживаться по площадке. — А ведь в давние времена, — продолжал он, подойдя ко мне и доставая папиросы, — когда еще не было снюрреводов и тралов, ее так и ловили. Удочками. Наши деды и прадеды. Шнур до самого дна, на нем десятка два крючков. Катер выведет кунгас с бригадой к Северо-Западному или к Крашенинникову и поставит на якорь. А рыбаки сидят по бортам и дергают ее. К вечеру возвращались... выходили в море с сумочками, где молочко, картошечка, кусок сала... Как на покос ходили.