Буря
Шрифт:
— Горе… горе, дядьку? — прошептала Ганна, чувствуя, что слова замирают у ней в горле.
— Так, горе: все сожгли, все отняли у меня.
— Татаре?! — вскрикнула в ужасе Ганна.
— Свои, — улыбнулся горько Богдан, — вельможная шляхта; татаре милосерднее… Убили деда, бабу… Елену увезли, Оксану, а Андрия, дитя мое родное, истерзали на смерть!
Мучительный стон вырвался из груди Ганны:
— Андрийко… любый мой!.. — Голос ее оборвался; она закрыла лицо руками и прислонилась головою к стене.
Несколько минут все молчали в келье, слышно было только, как глубокое порывистое рыданье подымало грудь белицы; из–под сомкнутых, тонких пальцев ее струились слезы, падая крупными
— Дядьку, любый мой, — проговорила она едва слышно, горячо прижимая его руку к своим губам, — бог посетил, он же и успокоит… Я буду молиться за дитя… за вас… за всех.
— Друг мой, голубка моя! — притянул ее к себе Богдан, тронутый до глубины сердца ее молчаливым сочувствием, и крепко поцеловал ее в лоб. Ганна сильно вздрогнула и отшатнулась, но Богдан не заметил этого. — Молиться… да, все мы должны молиться, но время тихой молитвы прошло, — продолжал он, не выпуская ее рук, — потому что скоро уж негде будет вам и молиться: отберут ваши храмы, разрушат алтари, отнимут священные сосуды для панских пиров… Ты многого не знаешь, закрывшись от бедного терзаемого люда этой холодной стеной. Тут, конечно, отрадный да тихий покой и любая утеха в молитве, а там, — указал он энергичным жестом в сторону, — выйди взгляни: там стон стоит и разлилась по всей родной земле туга! Я искрестил Украйну; я видел везде чудовищные зверства; в глаза враги смеются над нашими правами, над нашей верой и терзают народ! Перед его великим горем все наши муки и боли так ничтожны, что тонут бесследно в море людских слез… — Богдан остановился на мгновенье.
XXXIII
Ганна слушала Богдана с преобразившимся лицом; на ее бледных щеках то вспыхивал, то угасал лихорадочный румянец, расширенные глаза темнели, грудь порывисто поднималась. Снова звучал подле нее знакомый голос и пробуждал забытое волнение; благородные черты дорогого лица дышали снова геройским воодушевлением; очи его, пылавшие теперь каким–то прежним внутренним огнем, смотрели ей прямо в глаза. Глухой укор подымался смутно в душе Ганны, неотвязные, сладкие воспоминания вонзались иглами в ее сердце, а гнев и оскорбленная гордость возмущали ее внутренний мир. Старичок схимник все еще смотрел с недоумением на сцену, происходившую перед его глазами. Спутник Богдана не отрывал глаз от оживляющейся Ганны.
— Так, Ганно, не время теперь прятаться от несчастных для молитвы, — произнес твердо Богдан, — ты должна молиться вместе со всеми нами и помочь нам и мне.
Подавленный стон замер на устах Ганны; она выдернула свои руки из рук Богдана и с мучительным жестом отчаянья отшатнулась назад.
— Да, помочь, — поднял Богдан голос, — настало время действовать. Перед святым отцом говорю я и скажу теперь перед всем светом: настало время действовать и вырвать из рук бессмысленных мучителей свою веру, свой край!
— Дядьку! Спаситель наш! Кумир мой! — чуть не вскрикнула Ганна, но послышалось только первое слово. «Ах, дожила… — мелькали в голове ее, как искры в дыму пороха, огненные мысли: — вот он передо мною снова, сильный и славный, забывший все ради великого дела, с мечом в руке за родину, за веру… Борец божий! Спаситель! А я… я! Не могу забыть себя и в такую минуту, давши обет, грехом бужу сердце!» Ганна с ужасом отшатнулась и протянула вперед руки, словно хотела защититься от чего–то властного, неотразимого. — Сжальтесь, — прошептала она едва слышно упавшим голосом, — оставьте, не смущайте моей бедной души!..
— Нет, нет, Ганно, это не ты говоришь со мной, — продолжал горячо Богдан, — разве могла
— О боже… боже мой… боже мой! — всплеснула Ганна руками и с мучительною болью прижала их к груди. — Ох, я не прежняя Ганна! В моей душе нет больше ни силы, ни жизни… Я посвятила ее богу!..
— Ты господу и послужишь в людях его! — вскрикнул Богдан, овладевая ее рукой. — Не за своих только сирот прошу я, для них бы одних я не стал тревожить тебя… Но, по всей Украйне стонут теперь сироты… Для них зову тебя, Ганно: иди и послужи!
— Ганно, сестра моя, будь прежней Ганной! Ведь ты козачка! Золотаренка сестра! — вскрикнул наконец и спутник Богдана, сжимая другую руку Ганны в своей крепкой руке.
— О господи, боже… прости мне… не оставляй меня! — заговорила она прерывающимся голосом, захлебываясь слезами. — Я дала перед богом обет… сейчас придут за мною… и изменить… отречься… Горит мое сердце за всех вас, но с старым грехом вернуться в мир… проснуться душой для страданий… Я столько вынесла! Вы ведь не знаете… Ох, боже мой, боже мой! — вскрикнула она, закрывая лицо руками. — Не могу я! Простите меня… не могу!
— Если в душе твоей, Ганно, и есть такое тяжкое горе, — заговорил ласково Богдан, обнимая ее за шею рукой, — то скажи, кто из нас не несет его теперь? Поверь мне, легче уйти в монастырь или просто разбить себе голову, чем с тяжелым горем в душе жить среди людей! Но если бы всякий из нас думал так же, как ты, кто б остался тогда защищать этот бедный край?!
Ганна молчала. По лицу ее видно было, что в душе ее происходила страшная борьба.
— Грех… сором… — заговорила она наконец, обрываясь на каждом слове, и вдруг вскрикнула с новой вспышкой энергии: — Нет, поздно, поздно! Оставьте меня!
И вдруг совершенно неожиданно для всех старичок схимник, что стоял до сих пор скромно в углу, следя молчаливо за сценой, происходившей перед ним, вдруг заговорил уверенно и сильно, выступая перед Ганной.
— Дитя мое, не знаю я, кто такой для тебя этот рыцарь, но речь его проникает мне в сердце; он говорит о нашей вере, о крае, о том, что он готов встать за него… Такие слова господь не вкладывает в нечестивые уста. Он говорит, что ты можешь помочь им, твой брат желает того же… Не знаю, быть может, я уже не понимаю ничего… Я бедный, убогий инок, быть может, игуменья и владыка останутся недовольны мною, но властью, данною мне свыше, я, духовник твой, разрешаю тебя от данного тобою обета и благословляю снова вернуться в мир. Ибо сказал нам сам Христос: «Больше тоя любви никто же имати может, аще кто и душу свою положит за друзи своя!»
Несколько минут в келье царило глубокое молчание, слышно было только, как дышала Ганна порывисто и глубоко.
Что ж, Ганна? — произнес наконец Богдан, сжимая холодную, дрожащую руку девушки.
— Сестра, неужели ты и теперь откажешь нам? — спросил каким–то дрогнувшим, неверным голосом Золотаренко, заглядывая ей в лицо.
Руки девушки задрожали еще сильнее.
Ганна колебалась.
— Опять, значит, на муки, на терзанья, на смерть!.. — прошептала она каким–то рвущимся, неуверенным голосом.