Былинка в поле
Шрифт:
Максим молча пошел в дом, чтобы взять дочь.
В горнице лежала у сундука Марька.
– Уйди, тятя!
– закричала она.
Где-то рядом с ней в ворохе ее нарядов заверещал младенец.
Василиса направилась в горницу, но Максим закрыл дверь, придавил спиной.
– Ту сдурел? Помочь надо, наше женское дело, сват.
– Не допущу до ребенка никого из Чубаровых. Нет среди вас закона человеческого. И я не верю тебе, хоть ты и сама рожала, Внук будет у меня жить и называться Отчевым.
Когда Фяена привела соседку, Максим впустил их в горницу к Марьке.
Свекор и свекровь плакали над младенцем.
Автоному показали сына лишь под вечер, когда прибрали роженицу.
– Сын твой, - сказала Василиса.
– Не сомневайся.
Автоном повел бровью на мать:
– А я и не сомневался.
– Ну? Разве она тебе не открывалась?
– Брешут. И ты повторяешь, маманя, брех. Мзрька местная.
В кумовья Автоном уговаривал Тимку Цевнева.
– Без попа обойдемся, Тима. А кумой - Таняку. Ты ве пойдешь, позову Захара Осиповича.
– Захар и Таняка - муж и жена.
– Как?
– Да так. У Танякп дите от Захара.
Склонив голову, Автоном долго и мучительно думал.
– Как же он мог обидеть сироту?
– заговорил он с болью и злобой.
Вечером он стоял перед Марькой, лежавшей ва кровати, качавшей сына в зыбке.
"С чего же я такой дурак бешеный?
– думал Автоном, и ему совестно было глянуть в глаза жены.
– Ревную? Не зноблю? Да ведь хорошая она, Маша-то моя. А может, потому и лютую, что она лучше меня".
Прислушался, как Марька, качая в зыбке сына, напевала, видно, самой же придуманную колыбельную:
Не играйте, трубы медные,
Барабаны, попритихните,
Маво Гриню, маво малого,
Воявати не зовите...
– Уберем урожай... а там что? Неужели для того и живешь, чтобы крутиться в работе, есть, ппть? Порезали кобылу с жеребенком... могут поджечь... Эх, хоть бы ма-.
л ость пожить без хитрости... В законе простом, ясном и суровом: один за всех, все за одного...
– Бог даст, доживем, только торопиться не надо, не судить людей... Отдыхал бы... измотался, перепал, штаны спадают.
– Марья, ты хоть бы побила меня, ну вон тем руГелем, что ли, а? Аж до самой печенки прознобила стыдобушка перед тобой...
– Не надо терзать себя и унижать, - остановила его Марька, обвиноватишься безмерно, хуже злиться будешь. Если можешь, лучше прости меня, Антоном.
Он вытер слезы с ее щек.
– Со многими бывает, мы тоже маху не давали. А девка, она всего на одну ночь, а там баба на всю жизнь. Важна душа, Я бы и его простил, только не знаю, кто оя.
Заставив его побожиться, что оя никому зла не сделает, Марька призналась.
Антоном сел на высоку кровать, сжал кулаками меж колен. Даже сумеречность за ситцевым пологом не пригасила выступившую изморось на обрезавшихся скула к.
– Сын у нас, Автономша... Не губи себя.
10
Ночью кто-то, закутав лицо башлыком, подстерег Захара Острецова у моста через реку, прикрутил жеребца к ветле, вытащил Захара из тарантаса. Молча, не лютуя, деловито укатал на суглинке до полусмерти. Потом положил совсем беспамятного в тарантас, привязал вожжи к передку и пугнул жеребца. Чуть тепленького Захара привез жеребец к родному дому.
Старуха мать то ласково, то грозя и стыдя просила назвать палачей. Но Захар так и не разомкнул спаяняого кровяной пленкой рта.
А когда сын отдышался к утру, выпил крынку холодного молока, мать снова приступила к нему:
– Хоть ты, Захарушка, своевольник, темный от большого ума, все же сын мой, кровь моя. Скажи, не из-за баб?
Захару и в голову не приходило, что игра с бабами может кого-то прогневить до зверского остервенения, чтобы увечить человека.
– Что ты, маманя! Тут действовала рука классового врага.
Последние годы старуха извелась душой о сыне: умна его широколобая голова, да слаб - не может отказаться от рюмки. А угостить всякий рад хорош собеседник Захар, да и бумажке любой ход даст.
– Встану на ноги, закапканю!
Вспомнились Захару слова Тимки Цевнева: "Прибереги эти деньги на поминки свои, обелосветят тебя, бабий угодник..."
– Почему это Тимка глаз не кажет? Я же люблю его, и он меня за отца почитал. Мне-то Тпмоша нужнее всех.,.
ему поверю... сказать надо кое-что, а вдруг умру... Как-го нелозхэ, все село проведует, а он избегает вроде. Автоном Чубаров оказался другом до черного дня - даже в окно не глянул. Отец травами лечит, скорбит, а он...
Встрепенулся Захар каждой жилкой, когда глядевшая из окна мать возвестила, что подкатила к воротам совхозная пролетка.
– Мама, вытри пот с моего лица...
Но навестил его не Тимка, а директор совхоза Колосков. Строго слушал Захара.
– Не узнал я, Онисим Петрович. Хоть и луна светила, да ехал-то я в мечты весь запутанный. Хватился, а он - в башлыке харя, тянет ко мне ручищи железные. Ну, хоть бы слово сказал, подлец! Кажется мне, еще двое стояли под ветлами. Один-то он наверняка бы убил, а трое-то остерегались связать себя таким страшным преступлением. Рука классового врага орудовала, не иначе.
– Ну, батенька мой, за что же серчать на тебя классовому врагу? Гуляешь вместе с лишенцами и кулаками.
Однако ты не просто Захар, а товарищ Острецов, и они могли тебя походя решить - многое знаешь о них... Берись за силу, а пока заместо тебя будет член сельсовета Максим Семионович Отчев.
...Максим Отчев допрашивал братьев-близнецов Таратошкиных, Фому и Ерему. Какие бы беды ни случались в Хлебовке, Таратошкиных всегда допрашивали - они не обижались.
Давно когда-то отец их, Алешка-Таратошка, угнал пятерку коней у гумеровских татар. Хлебовцы сами изловили вора и связанным привезли на границу полей: делайте что хотите. Потолковали старики, отрешенно глядя, как зеленые мухи жрут окровавленное ухо вора, решили грех пополам делить: привязали Алешку к хвостам двух коней - русского и татарского, повесили на шеи по клочку волчьей шкуры... Не пришлось потому и ставить у въезда в Хлебовку черные столбы, упреждающие проезжих, что водятся в этом селе конокрады.