Царь Иисус
Шрифт:
— Ты права, моя дорогая. Теперь я тоже вспомнил, что двадцать пять, из которых я и Архелай платим по девять, мой брат Филипп пять, а Саломея остальное. И, конечно же, серебряных талантов, а не золотых. Сейчас он получает мои девять и пять Филиппа, потому что Саломея сделала своей единственной наследницей госпожу Ливию, а Архелай по глупости все потерял. Его часть теперь принадлежит императору. Однако четырнадцать серебряных талантов и три процента по ним — очень неплохие деньги, тем более что он тратит их, не имея ни забот, ни неприятностей. Пойми меня правильно. При моих теперешних доходах я не могу предложить тебе такой суммы. Может быть,
Иисус беспокойно заерзал в кресле.
— Мало? Ладно, как насчет четырех? В Александрии на проценты с четырех талантов можно очень хорошо жить.
Иисус отвернулся.
— Мне бы хотелось, чтобы ты был так любезен и ответил мне. Я знаю, ты ремесленник и не приучен к придворной жизни, но язык-то у тебя есть?
Постепенно Антипа довел плату до десяти талантов, после чего в отчаянии поглядел на Иродиаду. Глаза у нее горели огнем. Она хлопнула в ладоши и, когда вошел слуга, сказала:
— Филемон, достань из сундука, что возле комнаты с оружием, побитые молью алые царские одежды. Еще достань дудочки из папируса и театральные котурны. Одень этого упрямца, как царя, дай ему в руки дудку, к ногам привяжи котурны, на голову водрузи медный котел и отправь его обратно к прокуратору с самыми добрыми пожеланиями от его величества. А Иисусу она сказала:
— Будь царем, и пусть тебя сожрут вороны!
Антипа испугался. Когда дворцовая стража под дикое улюлюканье потащила Иисуса мимо колонн, он поспешил к Пилату, который успел уже разобраться с двумя преступниками и несколькими прошениями, и попросил его не обращать внимание на выходку Иро-
диады.
— Убери его с моей дороги, и я дам тебе десять талантов.
— Прости мне мой невежливый смех.
— Пятнадцать.
— Попытайся еще.
— Двадцать!
— Двадцать золотых талантов? Мало. И двадцать пять мало за медный котел!
— Двадцать пять! Моя Иродиада никогда не простит мне, если я дам тебе столько!
— И моя Варвата не простит мне, если я столько возьму.
Антипа застонал:
— Тридцать. Мое последнее слово.
— Тридцать? Неплохо. Хорошо бы, если б ты мог заплатить больше, но не будем торговаться. Твоя дружба мне дороже денег.
— Я заплачу тебе, как только увижу распятый труп.
— Но ты прямо сейчас напишешь мне долговое ооя-зательство на половину этой суммы.
— Откуда мне знать, что он не самозванец?
— Это решит мой друг Элий Сеян, если ты не решишь сам.
Антипа протянул ему правую руку.
— Трудно иметь с тобой дело.
— Твоя щедрость, мой милый царь, совершенно изгладила из моей памяти легкое недовольство, которое зародилось во мне, когда ты поддержал Высший суд в деле со щитами. Знаешь, я отдал бы половину заработанного мной сегодня, чтобы посмотреть, как ты и царица Иродиада кричали, словно торговцы дынями, на своего немого провинциального родича. Это наверняка было лучше лучшей из ателлан.
— Искренне надеюсь, что шутовство господина прокуратора не обернется в один прекрасный день против него самого.
— Сожалею, что твой неверующий братец Филипп не приехал на праздник, а так как мы должны в неприлично короткий срок покончить с этим делом, то у тебя нет возможности содрать с него его часть. Клянусь Гераклом, мне жаль тебя.
— А тебе не жаль, что ты не можешь содрать с него еще тридцать талантов?
Пилат расхохотался.
— Как же мы понимаем друг друга! Да, должен признаться, отвратительное изобилие в его городах — Иппе, Пелле, Герасе — ужасно раздражает меня. Но ты умеешь проигрывать, мой милый царь, и если мы будем действовать заодно, нам удастся вырвать несколько перьев из его оперения и украсить ими свои гнездышки.
Первосвященник все еще ждал на крыльце. Пилат вышел и извинился за то, что заставил его и его собратьев потерять так много времени впустую в столь важный для евреев день.
— Твой хромой царь, — сказал он, усмехаясь, — доставил мне много забот. У меня нет оснований для казни. Поведение его не вызывает у меня тревоги, да и мой друг Никодим, сын Гориона, просил сделать ему одолжение и отпустить его. Что скажешь? Почему бы тебе не проявить милосердие и не простить его богохульство? Тебе известно, что как раз сегодня тот самый единственный день в году, когда император наделил меня властью прощать одного преступника еврея, что бы он ни совершил. Конечно, выбирать должна толпа, но твои слуги, несомненно, направят ее, куда надо. — Он кивнул в сторону левитов. — Итак, я прощаю твоего царя? Или ты предпочитаешь, чтоб я простил Симона Варавву, предводителя банды галилейских разбойников, которая убила сегодня утром одного из моих воинов?
— Варавву! — в один голос выкрикнули вельможи.
— Варавву! Варавву! — подхватили левиты.
— Как, распять вашего законного царя? Неужели мне придется участвовать в таком варварстве?
— Ты будешь врагом императора, если не сделаешь этого! — крикнул Каиафа. — Этот человек задумал религиозную революцию, и, если мы его не остановим, она станет прелюдией национального взрыва. Ни минуты не сомневаюсь, что выступление зилотов было организованным протестом против его задержания.
— В самом деле? Это так серьезно? Почему же ты мне раньше не сказал? Ладно… не знаю… может, правда, делай, как хочешь. Но тогда ты должен взять на себя всю ответственность. Я же умываю руки, следуя вашей пословице. Убивайте его, отпускайте, делайте, как вам заблагорассудится, но если ты приговоришь его к смертной казни, он должен быть распят по всем правилам, и никакого «народного суда».
— А если его обезглавить? Распятие означает проклятие, а нам не хотелось бы понапрасну будоражить галилеян. Ведь все его ближайшие сподвижники галилеяне.
— Ты недооцениваешь мои познания в Моисеевом Законе. Сначала ты просишь, чтобы я разрешил тебе побить его камнями за богохульство, прекрасно зная, что потом тело должно быть повешено на дереве и проклято, а потом совершенно непоследовательно хочешь избежать проклятия.
— Наш обычай вешать труп, — пояснил первосвященник, — уже давно забыт, а камнями в последний раз побили кого-то лет тридцать назад.
— Мне казалось, вы сохраняете ваш Закон в первозданном виде. Жаль, вы разрушили мою самую любимую иллюзию, и теперь я просто не знаю, во что верить. У меня такое чувство, будто я похож на сатира из басни Эзопа, который смотрит, как крестьянин дышит на руки, чтоб их согреть, и дует на кашу, чтоб ее остудить. Как бы то ни было, если наказание должно пугать, пусть будет распятие.