Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
По Дону же в самом центре громадной флотилии в голове восьми самых нарядных галер, на галере «Принципиум» плывет сам царь Петр Алексеевич. Сам он в качестве корабельного плотника строил в Воронеже эту галеру, и сам теперь на ней, окропленной святою водою из рук угодника Митрофана, плывет к Азову, к этому, как он сам выражался, «гнезду шершней», которых в первый поход очень раздразнили и «которые за досаду крепко кусались».
Не тот уже это Петр, «Петруша», каким мы видели его семь лет тому назад, когда в памятную для него ночь с 7–го на 8–е августа он скакал из Преображенского к Троице.
Одиноко, словно маяк, стоит он на капитанской вышке своей стройной галеры со зрительною трубою в руке и задумчиво смотрит вдаль, где, затопляя острова и поемные места левого берега, расстилается широкая равнина полноводного Дона. Знакомы уже ему эти места. Два года назад он проплывал здесь со своею флотилией, но только на душе у него было тогда не так, как теперь. Не шутки теперь на уме. Уже не пишет он теперь потешному королю Ромодановскому: «Min Her Kenich! На службе Бахусовой да Ивашки Хмельницкого зело подвизаемся…» Не до хмельного теперь.
Бывают моменты, когда, приступая к какому-нибудь трудному или опасному подвигу, человек как бы исповедует перед совестью свою душу, свои помыслы, всю свою жизнь. Как разорванные облака, то мрачные, то светлые, проносятся перед умственными очами картины прошлого, лица, речи, звуки этих речей, и то, что иногда казалось мимолетным, случайным, то проводило теперь глубокую борозду в душе на всю последующую жизнь или, как ядовитое зерно, западало в душу и вырастало потом в мучительное напоминание, в укор, в медленную, но неизлечимую отраву.
Так и Петр стоял теперь на исповеди перед самим собою. А если и теперь придется воротиться со срамом от этого «гнезда шершней»? Жизнь не игра, не потеха на Москве-реке или на Переславском озере с корабликами. А как много пережито в эти семь лет! А сколько народу не стало за это время… Он вспомнил тот момент, когда лукавая голова Шакловитого хлобыстнулась наземь, отделенная от плеч топором палача. Добрая сестрица, царевна Софьюшка, запрятана в Новодевичий монастырь. Ее друг сердечный, «свет Васенька», томится в Пустозерске, где много лет сидел в земляной тюрьме протопоп Аввакум… А плавание по Белому морю, а буря, застигшая их у Унской губы!.. С каким трепетом он принимал святые дары под завывание ветра! Как ужасны были эти мрачные волны, метавшие корабль, как щепку!.. И все, казалось, забыто было… Так нет, не забывается! Вот и брат умер, несчастный, слабоумный брат, и остался он, Петр, единым самодержцем всея Руси. А что он для нее сделал?.. В его годы Александр Македонский весь мир завоевал, а он что? На Кукуе просидел, целуясь с Аннушкой Монцевой…
С жалобными криками над водою кружились чайки. И тогда они так же жалобно выкрикивали неудачу… Вон по воде несет вырванное с корнем молодое дерево. Из воды торчат его зеленые ветви, точно жалобно вытянутые руки. У черных корней бьется клубами белая пена… Не так ли и его, оторванного от родной земли, как это молодое дерево, несет могучая волна жизни? А куда занесет? В какое море?.. А там с берега доносится протяжный,
Какое лихо? В душе у великана лихо… Краска стыда разом заливает его загорелое лицо, это стыд просыпающегося гения, спасительный, творческий стыд… Лицо великана нервно подергивается… Сколько жизни потрачено даром!
Он оглянул водную равнину: и впереди, и назади вся она усеяна стругами, лодками, плотами, галерами и стройными кораблями. Он глянул на свои ладони, все в мозолях, царские руки в мозолях, как у последнего плотника!.. Но и этим он недоволен: мало этого!.. Хоть бы клок моря вырвать этими мозолистыми руками у турок, у шведов… Попробуй, возьми!
Снова краска стыда и негодования брызжет в лицо, бросает в жар… На целой половине Европы и Азии раскинулась русская держава… Экое богатство привалило глупому сыну царя Алексея Михайловича, и все не впрок!
— И он токмо три слова написал в Рим: veni, vidi, vici, — слышится Петру голос Лефорта.
— А что же оные слова значат? — слышится другой знакомый голос — Алексашки.
— Да по-русски оно будет так: пришел, увидел, победил.
— Вот и мы так-то под Азовом, придем, увидим, победим!
Петр невольно глянул вниз. На боковом сиденье он увидел Лефорта с немецкими офицерами, которым он, по-видимому, рассказывал о подвигах Цезаря, а около них стоял Алексашка Меншиков и с лихорадочной жадностью слушал.
Цезарь… пришел, увидел, победил… Петра, казалось, передернуло от этих слов! А сам-то он что? Пришел и со срамом ушел… И он же осудил в ссылку Голицына за крымский поход, за то, что тот не взял Перекопа. А сам он, добыл Азов?.. В душе его закипала злоба: и Якушка Янсен передался тогда туркам, ушел в Азов потому… да потому, что видел, что и азовский поход та же потеха, что на Москве-реке.
— И поднялась на море великая буря, и ужаснулись все в корабле, думали, что приспел час гибели, — снова слышался голос Лефорта.
«О, это обо мне, — думает Петр вслушиваясь, — о буре на Белом море, когда я…»
— И кормщика обуял такой страх, что он упал на колени…
— Ну и что же? — с дрожью в голосе спрашивал Алексашка, торопя рассказчика.
— А он и говорит кормщику: не бойся, ты везешь Цезаря и его счастье.
Петра обожгли эти слова: Цезаря не испугала буря, а он, Петр… Он от ужаса стал к смерти готовиться, причастился святых тайн… Цезарь кормщика ободрял, а он…
Внизу говор смолк, но он не окончательно смолк, а беседующие, видя угрюмость царя и боясь обеспокоить его, стали только тише говорить.
— Точно, хмурен он ноне крепко.
— И с чего бы! — удивлялся Лефорт. — Все шло доселе по добру.
— И еще вечером, как подходили к реке Койсе, потешаючись, указывал мне выкликать по-старому:
Пироги подовые, Легки, что пудовые, С лучком, с перцем, С собачьим сердцем.— А вот ноне с утра уж не таков: «Облак сумнения, говорит, закрывает мое солнце».