Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
Тут только молодой царь понял, в чем дело. Как раненый зверь, он вскочил с постели.
— Га! Сестрица — змея!
Спавший у постели царя, в ногах, словно собачонка, карлик Хомяк, услышав шум, вскочил со своего ложа и заметался по комнате…
— Опять стрельцы… Господи!.. Сапоги государевы где? Кафтан… Владычица!
Но Петра уже не было в спальне. Растерявшиеся Головкин и карлик, схватив в охапку платье молодого царя, сапоги, шляпу, шпагу, опрометью бросились догонять его…
— Где государь? — наткнулись они в передней на ошеломленных Мельнова и Ладогина.
— Сейчас
— Ах, Господи! Что ж это будет!.. Должно, в конюшне…
Все четверо пустились на поиски. Царь действительно был в конюшне. Растерявшиеся со сна и неожиданности конюхи отвязывали любимого царского коня Арапа и не могли отвязать: руки не слушались… Конь храпел и пятился…
Другие лошади, испуганные нечаянной суматохой, стали биться в стойлах, ржать… Казалось, что это стрельцы подходят… Но Арап отвязан, и царь вихрем вылетел из конюшни. Повскакав на первых попавшихся под руку коней, Головкин, Хомяк и Мельнов пустились вслед за убегавшим…
И Головкин, и Хомяк были без шапок… У ворот метались обезумевшие от страха сторожа.
— Батюшки светы! Мертвец проскакал!
— В белом саване… и глаза огненны…
— Как петухи пропели, так он и сгинул…
— Куда? — задыхаясь и держась за гриву лошади, спрашивал Головкин.
— Прямо на кладбище, батюшка боярин.
— Прямо вон к лесу, там и сгинул… рассыпался…
Головкин понял, куда им скакать, в лес, он там…
— За мной! Не отставай! — И они понеслись к лесу.
— Государь! Это мы, остановись! — кричал Головкин, увидав издали мчавшееся в лес белое привидение.
В лесу беглеца настигли, остановили и одели. Ночь была свежая, а он ускакал в одном белье.
— Долго ли захворать! — ворчал Головкин, которого непокрытая голова чувствовала все невыгоды августовской ночи.
— Куда же мы поедем, Гаврило Иванович? — спросил Петр, все еще чувствуя внутреннюю дрожь.
— Вестимо, государь, к Сергию, — отвечал Головкин, — правду сказать, далеконько, да хорониться там можно без опаски… Поляки в смутное время и то поломали зубы о стены обители преподобного Сергия, а стрельцы себе и головы свернут там.
В это время прискакал другой стременной, Ладогин. Он просил позволения тоже следовать за царем, но Головкин отказал ему в этом.
— Нет, милый человек, ты воротись в Преображенское да по тайности вели доложить князь Борис Алексеичу Голицыну, чтоб на утрее все ехали к Троице… А в ночь, чтоб не пужали ни государыни царицы Натальи Кирилловны, ни государыни Евдокеи Феодоровны.
Ладогин поцеловал холодную как лед руку царя и быстро скрылся в темноте. Беглецы тронулись в путь. Несмотря на темноту, царь скакал во весь опор, и маленькая свита едва поспевала за ним. Крошечного Хомяка, уцепившегося своими ручонками за холку коня, едва можно было приметить на коне: в темноте он казался каким-то комочком.
Скакали молча, не переводя дух, и слышен был только гулкий топот копыт, да начавшийся далеко за полночь ветер, дувший прямо в лицо беглецам, зловеще свистел в их ушах.
— Это что чернеет? — спрашивал царь.
— То
Скоро копыта глухо застучали по какому-то мосту, и царь испуганно вздрогнул: ему чудилось, что этот глухой стук донесется до Москвы, до Кремля, и выдаст его.
— Это Клязьма-река, государь, — пояснил Головкин.
Когда проскакали еще несколько верст, взмыленный Арап разом остановился и испуганно захрапел. Царь глянул в сторону: недалеко от дороги, на пригорке, стоял, казалось, какой-то великан и махал руками.
— То ветряная мельница, государь, — сказал Головкин, поровнявшись с оторопевшим царем, — какой леший пустил ее ночью!
Разорванные тучи неслись над равниной так низко, словно бы и они убегали от невидимой погони. По временам они роняли мелкие капли дождя.
«Вот тебе и корабли, и море, и Царьград», — ныло у царственного беглеца.
Снова застучали копыта по мосту.
— Это Уча-река, государь, — пояснил Головкин, — а там и село Пушкино, где тогда князь Лыков взял для розыску князя Ивашку Хованского.
Все это страшное время пронеслось разом в смущенной памяти юноши — царя: и избрание его на царство, и эта ужасная резня во дворце, и его молодой дядя Иван Нарышкин, влекомый за волосы по двору, и старый Долгорукий на навозной куче, покрытый гнилою рыбою, и этот каменный столп на том самом месте Красной площади, где обезображенные останки его дяди стрельцы втаптывали сапогами в землю… Какое ужасное время пришлось пережить ребенку — царю! А теперь все это опять повторяется…
— Скоро ли! — с тоскою и отчаянием повторял он. — Скоро ли!
— Нету, государь, еще не скоро, потерпи, — успокаивал его Головкин, — путина не махонька, без малого семьдесят верст, а то и все сто, пожалуй, будут.
От времени до времени слышались слабые стоны карлика, который, может быть, только оттого не падал с коня, что всего себя опутал конскою гривою. Только Мельнов скакал молча, не проронив ни одного слова.
Откуда-то ветром доносились звуки далекого благовеста. Вероятно, в каком-нибудь селе или монастыре звонили к заутрене, но далекий благовест этот казался Петру похоронным звоном. В каком-то полубреду ему чудилось, что это его хоронят, и в свисте ветра ему слышалось то, что во время ужасной резни во дворце, когда дядя Иван вышел с образом из-за золотой решетки, юродивый Агапушка тянул под окнами:
Плачу и рыда-а-аю, егда помышля-а-аю смерть…Несшиеся по небу разорванные облака казались тенями убитых, которые скитаются по ночам над землею и взывают о мщении… Как много в такие минуты человек переживает и как много стареется! То, что недавно казалось ему утехою жизни, что в душе возбуждало радость, надежду, к чему стремилась мысль, все теперь представлялось бессмысленным, жалким, греховным: жизнь вставала каким-то грозным вопросом, и этот вопрос требовал тотчас же ответа. Между тем в душе только один ужас, и ужас чего-то неизвестного, таинственного и тем более страшного… Когда же наконец! Сил нет, в глазах мутится…