Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
С непостижимой неустанностью он везде поспевает, где особенно жаркая работа и где наиболее она должна быть сильна. То, как мачта, высится его гигантская фигура на валу, насыпаемом против неприятельского вала, то он шагает через рвы и окопы, сгибая свою исполинскую спину, потому что турки, наученные перебежчиком Яковом Янсеном, давно уже с настойчивым усердием посылали в этого великана пулю за пулею. Недаром он пишет в Москву: «Пешие, наклонясь, ходим». А сестру Наталью так успокаивает в письме: «По письму твоему я к ядрам и пулькам не хожу, а они ко мне ходят. Прикажи им, чтоб не ходили, однако, хотя и ходят только по ся поры вежливо».
Осадные работы шли около крепости, много было работы, пули как
Недаром они, как только явились под стенами этой крепости, сейчас же вспомнили думу о трех братьях, турецких невольниках, убегавших из этого самого Азова: много бедных казаков — невольников перебывало в этом страшном гнезде; немало казацких голых спин отведало червонной таволги здесь, на турецких галерах — каторгах; не одна девичья краса загинула в азовской неволе, в азовских гаремах; не одно казацкое дитя, взятое в полон, потурчилось здесь да побасурманилось; немало белых казацких костей, обглоданных волками, валяется по азовским степям, по тернам да по буеракам… некому было их похоронить, некому над ними поплакать…
Теперь пришла пора расплаты. Азовцы поняли это и защищались с бешенством отчаяния. Даже летописец казацкий, постоянно спокойный и сдержанный, меняет свой тон, когда доходит до описания осады Азова…
Не вытерпели турки и решились на отчаянную вылазку, на «выпор», как выражается летописец.
«Однако, — говорит он, — когда из города турки выпором, а из поля орда на казацкий обоз шкодливо нападать стали, тогда казаки, немецких подкопов и штурмов не дожидаясь, сами дерзновенною охотою через вал азовский с турками великий бой всчинали и целый день в огне страшном на неприятеля валячися, з оружья палячи непохибно и с конями на стену скачучи, не токмо турков стрельбою, но и зруч ломали и убивали, хоругви их хватали и, канатами водными за пали градския закидая, з валу оныя ворочали и в город дыру делали, и на дыру тую одни пред другими в город ввалитись, тщились и заохочивали себе. А так турки, не могучи казаков оружием отбить, мешками с порохом, приправляя огонь, за стены кидали и казаков обжигали; потом ров глубокий в городе близ штурму ископали на упад казакам; но ни мешки, ни ров не помогли туркам…» [9]
9
Летопись самовидца. Изд. Ор. Новицкого. Киев. 1878 г., стр. 294–295. Прим. авт.
Ночь на время остановила эту отчаянную рукопашную схватку, когда осаждающие, как выразился Петр в грамоте к патриарху, «с неприятели, кроме оружия, едиными руками терзалися». Это была ночь с 17 на 18 июля 1689 года. Роковою она была и для той, и для другой стороны. Турки ждали общего штурма и не спали всю ночь. Всю ночь с высоты минарета раздавался охрипший голос муллы, призывавшего благословение Аллаха и его пророка на правоверных. Казаки же, овладев наружным валом и раскатом с четырьмя турецкими пушками, ожидали отчаянной, последней ночной вылазки и тоже не спали. Слышно было, как в крепости выли собаки: умные животные не могли не понимать, что вокруг, и в городе, и за городом, творится что-то очень страшное. За московскими и казацкими таборами вдоль всей цепи перекликались часовые, и в окликах этих, казалось,
Петр лежал в своей палатке и невольно прислушивался к этим волнующим воображение ночным звукам. Ему не спалось. Разнообразные мысли и воспоминания теснились в душу, а в мозгу сама собою звучала неотвязчивая мелодия, которую он давно слышал, не запомнить даже, когда и от кого:
Что ночес мне, добру молодцу, не спалось, не сонилось, Не спалось, не сонилось — много думалось.Он лежал совсем одетый, как был одет с вечера, когда объезжал войска и приказывал на утро готовиться к общему штурму. Припоминалась ему такая же ночь из прошлого года, когда он накануне приступа с задорной похвальбой писал в Москву: «В Марсовом ярме непрестанно труждаемся. Здесь, слава Богу, все здорово, и в городе Азове марсовым плугом все испахано и насеяно, и не токмо в городе, но и во рву, и ныне ожидаем добраго рождения…»
Ему опять стыдно стало этой задорной похвальбы… «Да, много, зело много было напахано и насеяно, и не токмо насеяно, но и кровию полито изрядно, а что взошло? На той марсовой ниве один токмо стыд вырос, стыд!.. А если и теперь взойдет та же колючая трава, стыд? Стыд не дым, глаза не выест… Ложь, постыдная, рабская ложь! У раба этот дым, может не выест глаз, у бесстыжего раба, а у царя выест, и глаза, и всю душу выел!..»
Он и во тьме чувствовал, как горячая краска заливала ему щеки. Где-то однообразно и жалобно выкрикивала ночная птица… Неужели этот сокол «квилит» над турецкой темницей, в которой сидят невольники и просят этого сокола, как недавно пели казаки в невольнической думе, чтоб он летел на их родину и поведал бы, где их, бедных невольников, искать на рынке ли в Козлове, или в Кафе на базаре, или в азовской темнице?.. А птица все кричит, все плачется…
Душно ему в шатре, дышать нечем, спать он не может… Что-то будет завтра?
Он встает, выпрямляется во весь свой исполинский рост, ощупью находит шпагу, шляпу и выходит из шатра: для его бушующей груди в шатре мало воздуха.
Но при выходе из палатки он спотыкается на что-то мягкое, живое.
— Кто тут?
Перед ним вырастает темная фигура.
— Это я, государь.
— Ты, Александр? Ты что тут делаешь?
— Прости, государь, я лежал… вздремнул ненароком…
— Отчего ж не в своей палатке, а тут валяешься?
— Виноват, ваше величество, я… я пришел… я думал…
Алексашка, это был он, затруднялся ответить на вопрос царя.
— Ты чего путаешь? Сказывай правду, ты меня знаешь!
— Слушаю, государь… Я вздремнул было у себя… да сон увидал… дурной…
— А ты снам веришь?
— Какой сон, государь…
— Ну какой же?
— Вижу я это, государь, как будто то же, что и здесь: прохожу будто я станом ночью мимо твоей государевой палатки и вижу, будто кто-то к твоей палатке тихо с ножом крадется… Я тайком за ним… смотрю…
Меншиков остановился.
— Ну кто же, Цыклер?
— Тише, государь, услыхать могут…
— Что ж, он?
— Он, ваше величество… И от страху я проснулся, да в ту ж пору и кинулся к твоей государевой палатке, ан тут все, слава Богу, здорово, да только я уж боялся уходить от тебя и лег тут, да и вздремнул малость.
— Добро… Я сам такой же сон видел, да не верю я снам.
Он глянул на небо. Утро начинало брезжиться, звезды бледнели, а над самой крепостью ярко горела и искрилась утренняя звезда. В самой крепости было тихо как в могиле, и красное знамя падишаха, тяжелым полотнищем ниспадавшее с высокого шеста, казалось застывшим, мертвым. Жалобного крика ночной птицы не было уже слышно.