Цари и скитальцы
Шрифт:
Княгиня помнила, что надо молчать только о Бориске. Об остальных — не надо: если остальных убьют, это совсем не страшно рядом с убийством сына. Бориска, терзая грудь, просил, чтобы она ответила чёрному ангелу у изголовья, и тогда молоко пойдёт, как кровь из свежей раны.
Княгиня говорила.
Когда её спрашивали, зачем царица заходила к ней в светёлку и был ли при том Борюшка, она отвечала ясным шёпотом:
— Глядела государыня у меня жемчуг уродоватый для рукоделия. А боле ничего не ведаю. Не ведаю.
За каждое «не ведаю» она платила новой болью.
Подьячий Ухо, славившийся тем, что
Василий Иванович Умной казался ей бесом-совратителем. Он виноват в несчастьях Борюшки. Колычева казнят, сынка помилуют. Она рассказывала об Умном, как исповедовалась.
Всего этого Колычев не знал. Он приводил в порядок свои дела.
С начала мая он ждал опалы и, надо думать, гибели. Внутренне ожидание выматывало, разъедало, но внешний вид боярина Умного и ум его были ясны. Он утешался поговоркой: умирать собрался, а хлеб сей. Жать и молотить придётся не ему, но то, что он считал необходимым, он завершал.
Необходимым для страны, но не для государя. Ожидание гибели убило последние иллюзии Василия Ивановича, он перестал объединять Россию с государем, он слишком часто видел, как государь вредил своей стране. Однако своим бесстрашным знанием Василий Иванович не делился даже с ближними людьми: для них оно было ядом.
Он их жалел. Особенно Неупокоя.
Он знал, что делает государь со слугами, казня бояр.
В неброский деревянный коробок он складывал служебные бумаги. Самую суть. Многое оставалось незавершённым: только нащупывались связи между новгородским погромом и интригами литовцев, от Леонида тянулась серебряная цепочка к Елисею Бомелю, лекаря оставалось поймать с поличным. Умной велел своему человеку сделать наблюдение за ним заметным, припугнуть его: в панике лекарь потеряет осторожность... Многое требовало допросов с пыткой. Скоро Василия Ивановича самого поволокут в подвал. Надо подумать о душе.
Думалось не о душе, а о крысах. Под видом наёмников, доброжелателей, купцов и лекарей они вынюхивали и доносили своим хозяевам за рубежом о состоянии России. По службе Василий Иванович, возможно, преувеличивал значение шпионства. Но теперь он точно знал, что многие опричники работали на иностранные разведки: в год пожара — на татар, ещё раньше — на немцев, как Генрих Штаден и, стало быть, его пособник Темкин. Не говоря уж о Скуратове, поддавшемся на провокацию литовцев в Новгороде.
Штаден, уволившись из армии, уехал в Холмогоры. Что он там делает, кроме торговли? Изменники Таубе и Крузе оставили ему дом в Москве, многих людей он снарядил в Германию, и появление его в России — через Инфлянты, с ведома Полубенского — внушало подозрение...
Не было времени на Штадена. На Леонида. Бомеля.
Есть время думать о спасении. Не здесь, а там, в безмысленной и доброй голубизне, лишённой напряжения и страха, какой являлась Василию Ивановичу обитель отлетевших душ.
От матери осталось немного драгоценностей.
Всё это — в Троице-Сергиев монастырь. Себе Василий Иванович оставит только угорский золотой за Молоди. Он его наденет вместе с крестом на шею, когда поволокут его казнить, чтобы сверкнуло в глаза государю.
В Петровки — двадцать девятого июня — Злоба Мячков передал Василию Ивановичу вызов в Слободу.
Последняя свободная молитва и ночлег в Сергиевом посаде. Последний вольный вздох в утреннем лесу, на знакомой дороге, где столько передумано перед докладами государю. А сколько задумано на годы вперёд! В России нужно задумывать надолго, крупно, нужно неторопливо разворачивать её громаду ликом к сильным и просвещённым странам. Торопливость и нетерпение чреваты кровью и страданиями народа. Самодержавие, опричнина — нетерпеливы...
Всё шло, как ожидалось: на мосту Василия Ивановича встретили четыре всадника. У ворот Слободы они с намеренной грубостью велели ему вылезти из каптаны. Её отволокли куда-то за сараи, а казака-оружничего и возницу не знали куда девать. Те догадались, утекли в поле.
Василий Иванович перекрестился на все три слободские церкви. По деревянным, недавно политым мосткам двинулся к красному крыльцу, как если бы действительно был вызван государем для беседы. Из двери, украшенной единорогом, выступил, источая сдержанную радость, Дмитрий Иванович Годунов. Из-за его спины, высясь над низкорослым дядей, выглядывал Борис.
Дмитрий Иванович объявил о гневе государя на боярина Умного. Тотчас встречавшие подошли к Василию Ивановичу сзади и рванули дорогую ферязь. Дмитрий Иванович не выдержал пронзительного взгляда Колычева, исчез за дверью. Борис едва заметно повёл рукой, и люди, рвавшие ферязь, отошли с разочарованным урчанием.
Борис сказал спокойно, по-домашнему:
— Я отведу тебя, Василий Иванович.
Без добавления титулов.
Василий Иванович шёл по знакомой, мощённой плашками, дороге. Четверо с саблями следовали поодаль, изображая холопью ревность. По каменным ступеням сошли в подвал. Страж встретил их с горящим фонарём. Подвал тянулся, говорят, под стену с потайным ходом к речке Серой. Окованные двери вели в тесные каморы, обложенные камнем. Одна была открыта.
Около неё остановился Годунов, махнув сопровождавшим: прочь!
Страж с фонарём вошёл в камору первым. Колычев знал порядок, вошёл за ним. Попахивало плесенью, гниющим деревом и дерьмом, как обыкновенно в тюремных подземельях. Запашок знакомый. Василий Иванович старался взбодрить себя при Годунове, но увидел при свете фонаря мокрицу на кирпиче, и стало тошно. Захотелось сесть.
Под ним качнулась гнилая лавка. Он ночью уснёт на ней, в бороду полезет сырая земляная нечисть... Борис, уловив нечто на лице Василия Ивановича, отстегнул от пояса английскую серебряную фляжку, дал глотнуть. Вино было хорошее, такое выдавали дворянам на английских кораблях.