Цари и скитальцы
Шрифт:
— Двоих игуменов пережил...
— Я тоже сомневаюсь, государь, кто его благодетель.
— Пошли.
Как и рассчитывал Умной, за несколько минут в подвале Неупокой набрался страху. Внесли свечу. От её пламени лицо Василия Ивановича резко зажелтело, а стены проступили грубой тёмной кладкой. Щипцы, дубинка, цепь, стержни неведомого назначения, крапивные верёвки были сложены у стены с бесчеловечной аккуратностью. В углу, завешенном рядном, что-то светилось. Василий Иванович уселся на лавку, у его ног на низкой скамейке перекосил колени и ловил бумагой отблеск свечи Русин Григорьев.
— Рассказывай про брата, — велел Умной и произнёс известную в то время формулу: — Правду говори. Пытан, правду скажешь же.
Неупокой
— Жили мы с маменькой и братом Иванкой вместе. Иван служил стрелецким пятидесятником в нашей обители. Жили неплохо, тихо... Прости, государь, коли что не по делу скажу, по скудоумию.
— Не растекайся, — обронил Умной.
— А в рыбаках у нас, государь мой, служили монастырские детёныши! — Неупокой заторопился. — На государя рыбу продавали через келаря, чтобы без воровства. А покупал, да и подлавливал для своего приходу Ёж Рыболов с Коломны, с товарищами. Вот Ёж приехал и подговаривает наших: чем дармоедов кормить, расторгуемся с очи на очи, да в стороны! Сам ведаешь, боярин, у рыбаков товар не мерян. Уж как они там встретились, чем рыбу отмеряли, я не знаю. Только вдруг к вечеру является к нам в слободку известный Сёмка, человек Василия Грязного, и объявляет: «Отыскал измену! Давай стрельцов для береженья!» Отец Иоаким послал Иванку. Он после мне сказывал: привёл их Сёмка на берег, там осётры на земле раскиданы, возле одного с саблей человек стоит, рыбаки наши на коленях — в чём-то каются. Сёмка указывает: осётр закачан, жабры тёмные. «Теперь, кричит, понятно, зачем оружничий князя Владимира Андреевича вашу монастырскую рыбу нахваливал!»
— Рыбаки признались в воровстве?
— Нет, государь, они божились, будто осётра Ёж приволок откуда-то со стороны, якобы с проходящей барки. Иванка поглядел и видит: рыба старая, да и по облику — с низовья, уж в рыбе-то, на Оке выросши, разбираемся. Которые до Нижнего доходят, те осётры имеют тело плоское, а нос...
— Говори дело!
Неупокой сбился. Он заметил, что Василий Иванович стал зол, придирчив, начал постукивать рукой по лавке, а писец остановился, в чём-то вдруг усомнившись.
— Иванка... вёл дознание. Наши своё твердят, коломенские — своё. Тут прибегают Ярышка и Иван Молявины, чего-то зашептали Сёмке, он на коня и в город. Иванка, повязавши рыбаков, донёс отцу Иоакиму. Ночью Иванку вызвали к князю Владимиру Андреевичу, а возвратили мёртвого.
— Всё? — скучно уточнил Умной.
— В доносе старцев остальное сказано, государь.
В доносе говорилось, что некий человек слышал, как Сёмка с Ярышкой, сыном повара Молявы, обговаривали будущие показания на суде. Им было важно связать несчастных рыбаков с ключником князя Старицкого, будто бы посулившим большие деньги и рыбакам, и самому Моляве, если закачанный в сетях осётр пойдёт на государев стол. Слышавший догадался промолчать и спасся, но вот недавно опасно заболел и облегчил душу на исповеди перед одним из старцев. В награду господь отвёл от него руку смертного посланца своего...
— Как имя старца? — спросил Умной.
Это был главный его вопрос. Но этот же вопрос, по замыслу пославших Неупокоя, должен был оставаться без ответа, пока государь не назначит гласный суд. Конечно, государь или Малюта могут поставить всех монастырских старцев на правёж, но всем им вместе всё-таки не грозила смерть.
— Я, государь, не ведаю, — твёрдо сказал Неупокой, и Колычев услышал в его голосе долгожданную ложь.
Он убедился — не рассудком, но и не сердцем, а каким-то художественным сыскным чутьём, — что Дуплев действительно посланец монастырских старцев. Если бы его подослали Скуратов и Грязной, чтобы проверить или просто погубить Василия Ивановича, они, во-первых, подготовили бы донос грубее, без сокрытия имён, а во-вторых... Колычев затруднялся объяснить, какие именно несовпадения доноса и рассказа Дуплева с тем, что известно лишь немногим людям, причастным к делу Старицкого (а что известно им, то раскопал въедливый Русин Григорьев), несовпадения закономерные, жизненно оправданные, убедили его в искренности Неупокоя. Молява, например, назвал оружничего князя, а сын его с Сёмкой договорились валить на ключника, и на этом повар впервые начал путаться, перепугался, стал неудобным свидетелем. И то, как Дуплев говорил о брате... Теперь Василию Ивановичу важно было знать имя старца, нарушившего тайну исповеди, а главное — на какой ступени огненной пытки Неупокой сломается и назовёт имя. Будь он скуратовской подсадкой, назовёт имя, как только поведут к огню.
— Медведь! — позвал Умной.
Дерюжка шелохнулась. Из засветившегося угла вышел квадратный человек. Чуть согнутой спиной, длинными руками и вытянутой головой он походил на псоглавца из «Космографии» с картинками. Что ему скажешь, то и сделает.
— Веди, Медведь.
Медведь коснулся гадливо дрогнувшего предплечья Неупокоя и повернул его к углу с отдернутой дерюжкой. Там на жаровне светились угли, на них стояла тонкая пустая сковородка, раскалённая до прозрачности краёв. Возле жаровни стоял другой человек, совершенно уже гнусного вида — из тех улыбчивых любителей чужого страдания, которые, попав к ворам, особенно охотно убивают, а оказавшись в войске, любят наблюдать, как умирают раненые. При известных нуждах государства таким палачам по сердечной склонности цены нет.
— Боярин, — прошептал ошеломлённый Неупокой. — Ты меня...
Медведь повёл его, как маленького. Он не сдавливал ему предплечья, просто Неупокой поверил сразу, что, если не пойдёт к жаровне, Медведь одним движением перекрутит ему жилы или раздавит кость. Его вели в горячий ужас, и ничего, кроме ужаса, не испытывал Неупокой, пока лицо его не ощутило тепла углей. Цимбалист, прозванный так за тонкое умение играть на самых болезненных телесных узелках, улыбнулся над жаровней, и тут же за плечом его, уравновешивая адскую ухмылку, забрезжил потерявшему себя Неупокою лик старца Власия.
Довольно было выкрикнуть, как выплюнуть, это дорогое имя...
«Теперь увижу, зря ли я наставлял тебя с отрочества», — неслышно для других внушил Неупокою Власий.
В обители, где Власий живал недолго, его прозвали Ветлужанином. В свою келью-скит на просторном берегу реки Ветлуги, где у Печерского монастыря издавна были бортные леса, Власий надолго брал Неупокоя для наставления в пустынножительстве. Всего, чему Неупокой научился у заволжских нестяжателей, что впитал его книжный и восприимчивый ум из учения Нила Сорского, теперь не место вспоминать; но, зная, что придётся Неупокою перенести в Москве, Власий давал ему советы такого рода:
«Идя на пытку, вспомни Исаака Сирина: потщись войти во внутреннее сокровенное твоё... Как на умной молитве, на священном трезвении — ты достигал его, если хотел! — отдели дух от тела и дай телу без чувств принять страдание. Если же изменит тебе это искусство разделения живого естества, вспомни, что нет невыносимой боли, пока ты в памяти. От истинно невыносимой боли и сильный впадёт в беспамятство, а ты не столь силён телесно, да можешь ещё и помочь себе».
Неупокой начал творить тайную молитву. В прошлый великий пост он с её помощью так отделился мыслью от истощённого тела, что вдруг увидел его словно чужое, сверху откуда-то. Это мгновенное избавление от всех телесных тягот, которые в последние недели мучили его, было так эгоистически приятно, что Неупокою не показалось страшным, если он не вернётся в тело. Потом он впал в беспамятство, и голос старца Власия втащил его обратно в жизнь, как барку на бечеве, и Власий сказал тогда, что — вот, Неупокой постиг искусство священного трезвения.