Царские врата
Шрифт:
Это не возвращение в детство, это стирание личности, твоей сути, души. Какие же у человека должны быть грехи, чтобы так страдать при жизни? Впрочем, есть ли тут страдание? Ведь ты уже никто, ты — нечто.
Я подошел к отцу, встал перед ним, загораживая путь. Сначала он пытался обойти меня, потом остановился, Меня еще прежде предупреждал врач, чтобы я «входил в его память постепенно», он должен сам стараться узнать меня. Нельзя торопить, набрасываться с расспросами, будет только хуже. Вот и теперь он стоял передо мной и как-то тревожно смотрел, словно ощупывая мое лицо. Потом в глазах его что-то мелькнуло, какая-то искорка, он улыбнулся. Я взял его за руку.
— Коля? — спросил он. — Ты как здесь?
— Вот… пришел… — отозвался, я. Что
— А как я тут оказался, ты не знаешь? Мы должны были с мамой поехать в дом отдыха, как она? Ты у нее был? Она здесь? Мне надо позвонить одному человеку, а тут что-то нигде телефона нет. Ты плохо выглядишь. Не болен?
— Нет, папа, нет, — сказал я. — Со мной все в порядке, пойдем, Я повел его к столикам у окон. Там уже сидело несколько человек, к ним тоже пришли посетители. Здоровых от больных можно было отличить не только по одежде — одень всех одинаково и все равно все станет ясно. Выражение глаз другое, С одной молодой женщиной мы обменялись взглядами. Наверное, дочь того седого человека, похожего на профессора в очках. Может быть, и был когда-то профессором. Теперь он жадно ел персик и что-то взахлеб рассказывал. Я достал свои продукты, стал угощать отца. Он тоже накинулся на них, будто давно не ел.
— Не торопись, — попросил я. — Времени у нас достаточно.
Но разве «оно» было? Здесь его просто не существует. Это еще не вечность, но уже безвременье. Я резал своим перочинным ножиком помидоры и хлеб, давал в руки отцу, а тот быстро глотал и опять ждал, глядя на мои действия. Я кормил его так же, как, должно быть, он меня в моем детстве. Теперь мы поменялись местами. Сейчас я был большой, а он — маленький. Но я мог только кормить его, а вывести к свету, дать новую жизнь был не в силах. «Профессор» продолжал тараторить, сыпал научными терминами, а по подбородку у него тек персиковый сок. Молодая женщина вздохнула, глядя на нас. Я отвернулся.
— Женя тебе привет передает, — сказал я отцу.
— А? Ну да, конечно. А кто это? А где мама?
— Папа! Я говорю о твоей дочери.
— Она ведь умерла?
— Нет. Она жива. Но сегодня не смогла придти.
— А почему я здесь?
Он никак не мог ответить на этот вопрос, не понимал. Я видел, что он плохо побрит, с порезами. Видимо, цирюльником у них тут какой-нибудь пьяный санитар. Ногти на пальцах желтые, заскорузлые. И почему-то разбита нижняя губа. Может быть, упал, ударялся обо что-то? Или его ударили? Как тут выяснишь, никто ведь не скажет. Мне говорили, что по ночам их привязывают ремнями к постелям, чтобы не бродили по палатам. Не знаю, правда это или нет, но вполне возможно. И каково тебе проснуться среди ночи и не смочь двинуться ни рукой, ни ногой? Остается лишь глядеть в темноту, пронизывая остатками мыслей мрак и пытаться понять: почему я здесь? Зачем я вообще пришел в этот мир, чтобы лежать связанным на кровати и слышать стоны с соседних коек? И это боевой офицер, полковник, отдавший своей Родине все силы, все свои умения и знания, свою кровь. Я представил отца в его кители, с орденами и медалями, подтянутого, крепкого, представил и «профессора» на кафедре, и мне захотелось плакать. Зачем тогда вообще жить, если тебя может ожидать такой конец?
— Давай погуляем? — сказал отец, кончив, есть, — Выйдем на улицу. Здесь душно, я хочу пройтись.
Тут и в самом деле был очень спертый воздух, но прогулки, даже в сопровождении родных, не разрешались.
— Сейчас нельзя, — уклончиво отозвался я. — Если в другой раз.
— Я хочу сейчас, — сказал отец. — Выведи меня отсюда.
— Потом, я не могу.
Кто-то из больных тем временем взобрался со скамейки на столик и стал ходить по всем столам, широко шагая. Очень долговязый и сутулый, в вязаной шапочке. Подбежавшая медсестра согнала его вниз, на пол. Пару яблок я протянул жавшемуся около окна мужчине в берете. Тот быстро схватил их, кивнул и поспешил прочь. Молодая женщина чистила «профессору» апельсин, вновь грустно взглянула на меня.
— Спаси меня, — отчетливо произнес отец. — Коля, спаси меня, забери с собой. Я здесь больше не выдержу. Я не могу.
— Папа… Да…Я постараюсь, — пробормотал я, не зная, что говорить. — Я все сделаю.
— Я буду тихий, спокойный, будем гулять в Сокольниках, только забери меня, — повторил отец. — Спаси.
Тут он вдруг схватил мою руку и стал ее целовать. С каким-то отчаянием, но и — с любовью.
— Папа, перестань! — я стал вырываться. Он немного успокоился, глаза вновь потускнели. Он действительно теперь был очень тихий, но это потому, что здесь их пичкали нейролептиками, которые притупляют сознание.
— Я пойду, — сказал я, более не в силах тут находиться. Еще немного — и я сам был готов на что угодно: заорать благим матом, вскочить на стол или схватить отца к вышибить запертую на свободу дверь.
— Мы скоро увидимся, — сказал я, обнимая отца. Он ничего не отвечал, лишь молча смотрел на меня. Будто пытался сказать что-то важное, главное, но не мог выговорить. А может быть, и слов таких еще не было.
— Ты иди в палату, — произнес я. — Отдохни. А я тебе обещаю…
Не договорив, я повернулся и быстро пошел по коридору. У двери сидела медсестра.
— Как он? — спросил я.
— Да ничего, хороший старичок, — ответила она. — Только иногда находит. В столовой вчера помочился.
Пока она открывала дверь, я смотрел на отца в конце коридора. И тут я увидел, как тот долговязый в шапочке вдруг сильно толкнул его в плечо. Первой моей мыслью было броситься туда и врезать этому драчуну в лоб, но меня удержала медсестра.
— Сейчас я вызову санитара, его успокоят, — сказала она, — не вмешивайтесь. Это же больные.
Да, она была права. Это больные. Мы все больные на этом свете, каждый по-своему, и не нам вмешиваться в судьбы друг друга. Я бросил на отца последний взгляд, он уже уходил в палату. Я видел только его сгорбленную спину — и вот он обернулся, словно почувствовал что-то. Застыл, как каменный, но увидел ли он меня или что другое — не знаю. Так и стоял, напряженно всматриваясь в лишь одному ему ведомую даль. А за его спиной из окна лился свет. В моем сердце было столько горечи и так душили слезы, что я почти рванул в открытую дверь.
Возвратившись домой, я бестолково слонялся по квартире, думая все время об отце. Что предпринять? В жизни у меня было лишь два человека, которым я слепо доверяя: сестра и Павел. Но сейчас мне казалось, что я сам должен принять какое-то решение. Я уже не подросток, можно обойтись без советов. И тут меня что-то толкнуло в голову, пришла такая мысль, что я поначалу ужаснулся, а потом… Потом я вошел в свою комнату, отодвинул диван от стенки и стамеской оторвал плинтус.
Там была дыра, я просунул пальцы и вытащил сверток. В него был завернут наградной пистолет отца — «ТТ». Я положил его на стол и стал глядеть на вороненую сталь. О его существовании знал еще один человек — Миша Заболотный, когда-то я показывал его ему. И Мишаня обучил меня, как с ним обращаться. Где предохранитель и все прочее. Потом, правда, долго уговаривал меня продать пистолет ему. Я наотрез отказался. Теперь взял тяжелую «тетешку» в руку и прицелился в фотографию отца на стенке.
Я думал: случись подобное со мной, если я вдруг потеряю разум, то зачем жить? Буду ли я знать вообще, что живу или нет? И для чего мне такое существование? Наверное, последней моей угасающей мыслью будет та, чтобы освободиться от столь жалкого плена, выйти из этого бренного тела и обрести свободу души. И я буду молить Бога поскорее умереть. Или чтобы кто-нибудь помог мне. Это и станет спасением. Не об этом ли просил меня и кой отец? Излечение невозможно, помести его хоть в какую клинику. Те же ночные ремни к койке. Разрушение мозга необратимо, средства от болезни Альцгеймера нет. Еще немного времени, и память его будет начисто стерта. Он превратится в живой труп. Так не лучше ли… не правильнее ли будет… помочь ему?