Царские забавы
Шрифт:
Но раз в неделю старый Колтовский напускал на себя сердитость и мог пнуть не только курицу, попавшуюся под ноги, но и огреть плетью пробегавшую по двору бабу.
Но все-таки пятница принадлежала его супружнице, и к этому дню Данила Гаврилович готовился загодя, как и всякий домовитый хозяин, проживающий в Китай-городе. Накануне вечерком Колтовский нарезал гибких тонких прутьев, промочил их в рассоле и следующим днем пробовал их упругость на собственных голых икрах, а потом, зажав охапку веток под мышкой, поднимался в терем, где любила проводить времечко
И долгих полчаса двор оглашался истошным криком хозяйки, которая в паузах вымаливала у хозяина прощенья. А он, не зная милосердия, лупил женщину, пока наконец не обломал о ее спину весь припасенный ворох прутьев.
Челядь в этот час хозяина не тревожила и, задрав голову на терем, с нотой уважения в голосе переговаривалась:
— Это наш господин женушку свою поучает.
— Здорово у него это выходит. Вон она как орет, сердешная.
Только самый несведущий мог задать вопрос:
— За что же он ее так немилосердно лупит? Может, привечать кого стала?
Дворовые охотно объясняли, вновь удивляясь наивности гостя:
— Да разве она, голубушка, может в чем провиниться? Хозяюшка наша мышь обидеть не посмеет. И мила, и приветлива, а такая добрая, что во всей Москве не отыскать такую душу!
— За что же ей тогда такое обидное наказание? — удивлялся несмышленый.
— А по-другому никак нельзя, мужик должен всем показать, что бабу свою любит. И чем больше веток об ее спину обломает, тем, стало быть, любовь его крепче, — убеждали знатоки. — Вон, на Басмановой улице, один окольничий свою женушку поленьями поучает. Это, видать, большая любовь!
В этот день Данила Гаврилович старался особенно. Всей Москве окольничий решил доказать пылкость своего чувства, а потому вместо обычной охапки прутьев приволок из леса вязанку крепких, толщиной в палец розг. И хозяюшка так изрядно вопила, что уже более ни у кого не оставалось сомнений, что настоящая любовь обитает в доме Колтовских.
К поучению своей супруги Данила Гаврилович приступал дважды. И оба раза он обессиленный опускался на гору сломанных веток и степенно, как требовало его мужнино положение, отдыхал, а когда безмолвие затягивалось, Колтовский неторопливо пускался в рассуждения:
— Секу я тебя, Маруся, не зла ради, а по большой любви. Никто теперь меня не посмеет упрекнуть, что жену свою не учу, что на разум ее не наставляю. Пойми меня, суженая, иначе нельзя! Знаешь, как в народе молвят? Если муж бьет, значит, любит. И батькой мне моим завещано было, чтобы поучал жену как мог и был для нее господином и защитником.
Жена все никак не могла отереть ладонью высеченный зад и осторожно, с пониманием, просила:
— Ты бы уж, Данила Гаврилович, не так шибко поучал, а то у меня весь зад разъело.
— Разъело потому, что розги я долго в рассоле отмачивал. Я на тебя, душенька моя, соли не жалею, полпуда в корыто бухнул.
— Припекает, родимый.
— Это только к лучшему. Еще дедуня мой советовал угощать суженую розгами. А знаешь для чего? Для того, чтобы черти в нее не проникли, чтобы тело ее в чистоте
Анна заявилась к батюшке в то самое время, когда он уже закончил увещевать жену и усталый, словно хлебороб после жатвы, набирался сил, лежа на постели. Данила Гаврилович стал замечать, что понемногу начал стареть. Раньше, бывало, мог поучать жену по нескольку часов кряду, а сейчас едва помахал розгами — и спину так стало ломать, будто его самого крепко отхлестали.
В это время никто из челяди его не беспокоил. Этот отдых он считал таким же праведным, как сон после утренней молитвы. Но половицы протяжно заскрипели под чьим-то робким шагом.
— Кого там черти принесли?!
— Я это, батюшка, — услышал Данила голос дочери.
Появления Анны Данила Гаврилович никак не ожидал. Не в ее характере было являться в комнату родителей, а с некоторых пор она стала избегать отца. Бывало, не докличешься дочь: все с рукоделием да со скотом занята, повитухой готова быть у каждой клушки, а последняя гусыня для нее куда ближе, чем родной батенька.
— Какая надобность во мне? — приподнялся с постели Колтовский. И, увидев зареванное лицо дочери, перепугался: — Неужно кто из отроков чести лишил? Говорил я тебе, не шастай по лугам, так она все за подружками! А управу на молодца я искать не стану, сама виновата!
— Не о том ты, батенька, говоришь, — перебила отца Анна. — Скуратов-Бельский Андрея в темницу запер!
— Да ну! — поднялся с постели Колтовский.
Не мог он предположить о том, что, пока поучал жену, дочь успела остаться без жениха. Жаль детину, видный был отрок.
— Вот все как вышло, батюшка, — растирала кулаками девица слезы, — видать, в перестарках мне пропадать.
— Не хнычь, — опоясал кафтан окольничий, — до старых дев тебе еще далековато. Отыщется для тебя женишок. А государь понапрасну наказывать не станет. Выбрось молодца из головы… представь, что не было его.
— Как же такое представить можно, батюшка, когда всякий вечер мы с ним у плетня миловались.
— Миловаться у плетня — это не самый большой грех. Ладно худшего не случилось. А то могла бы порченой быть! Эх, доченька, доченька, — нешуточно горевал Колтовский. — Что же я могу сделать? Иван Васильевич для всех нас господин, вот и примем его волю как должное. А ты не горюй, Аннушка, — прижимал к себе престарелый отец юную дочь, — может, и наладится все. Авось смилостивится государь, отпустит Андрея.
Скоро с Лобного места был зачитан указ о том, что Андрей Воротынский по приговору бояр и государеву велению сослан в Соловецкий монастырь.
А неделей позже в дом окольничего Данилы Колтовского заявился невысокого роста детина в серых портах и синей сорочке. В палаты отрок проходить не захотел, потоптался неловко у порога, сбивая с сапог налипшую грязь, а потом отважился:
— Мне бы до дочери твоей надо, Данила Гаврилович.
— А в чем нужда? — подозрительно глядел на гостя окольничий.