Царский двугривенный
Шрифт:
— Рома, светает.
И папа вскакивает, как пожарник, и тогда зажигался свет и на круглом столе, накрытом филейной накидкой, вкусно пахли свежие пшеничные шаньги, обмазанные сметаной.
Митя закрыл глаза и увидел зеленые клетки с голубями…
По коридору, шлепая пятками, пробежала Нюра отпирать парадную дверь. Русаковы куролесят до двенадцати, а то и до часа. Кто-то пришел. Где-нибудь случилось крушение, и Ивана Васильевича вызывают на линию. Он начальник всей службы пути, большая шишка. Живет в четырех комнатах. А зашибает столько, что на одну получку может купить сто голубей. А то и двести.
В дверь
— Ты что — выпивши? — спросил папа.
— Я к тебе всурьез. От актива. Этот златоуст профсоюзный, знаешь, он кто такой?
— Кто?
— Оппозитор.
— Ну да!
— Вот тебе и да. Отпетый. Мы с активом прижали его к забору, он и раскрылся… Они, суки, думают, поманят рабочего человека копеечкой, он за ним и побежит. А мы все эти приманки при Николашке проходили… Не серчай. Тележку мы тебе сообразим на страх уклонистам и мировой буржуазии. Против-то я кричал не подумавши. Не серчай, Рома. Ошибся. На совесть будет тележка. Американские оси поставлю. Для родной республики надо, сутки буду работать. Я, сам знаешь, — столбовой шабровщик. У меня, если после первой шабровки три натира, — я себя не уважаю. Два натира — и только! Я так прикинул, если всем партийцам согласно взяться, мы эту тележку на двенадцать осей к концу месяца сообразим.
— Вот бы ты так на собрании выступил…
— Если бы, если бы… Если бы твоя тетя имела бы — ну, для Клашки скажем — бороду, тогда бы она была бы не тетей, а дядей.
Митя хмыкнул.
— Спи, сынок! — сказала мама и спросила тихо: — Полегчало тебе?
— Маленько, — ответил папа и сказал Скавронову. — Давно бы так. А то накинулся на Русакова.
— Э, нет! Тележка — пожалуйста, а Русаков — другая статья. Тут у меня никакой ошибки нету. Все эти спецы умственного труда и прочая мелкая буржуазия — замаскированные гады, и только. Ты меня с марксизма не сбивай. Прослойка — она прослойка и есть. А ты тоже, умная голова. Когда народ собрал?
— А что?
— А сам помаракуй. Третий день получку задерживают. Рабочий класс серчает? Серчает. Жрать надо. И выпить охота. А ты в такой горячий момент собираешь… Ладно, актив крепкий, а то бы было делов.
Митя закрыл глаза и снова увидел зеленые клетки с голубями…
А Скавронов долго сидел на постели и говорил, что не допустит перекрутить генеральную линию и что только тот может заявлять, что у нас нету достижений, у кого на глазах очки.
9
Коськин отец Панкрат Данилович диктовал письмо.
Машутка ела тыквенную кашу и жалостливо косилась на Коськино лицо, перемазанное чернилами. Коська писал медленно.
Чернила были разведены в граненом пузырьке. Ручка окунулась, глубоко, писать было неловко.
— «И еще требуется поставить под вопрос нашего заведующего пайторгом гражданина Васильева, — наставительно диктовал Панкрат Данилович, — который отпускает стиральное мыло дороже частника, в дополнение к чему искусанное мышами. Я указал ему, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он по своей халатной относительности стал вокруг меня смеяться и строить надсмешки…» — Панкрат Данилович стал глядеть в окно на мелькающие ноги, обутые в сапоги, туфельки
— Точка? — спросил Коська с надеждой.
— Нет, не точка. Пиши, — Панкрат Данилович указал на чистое место, где писать. — «Я ему добром сказал, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он меня ни за что обругал, как при старом режиме, по-матерному. И прошу его поставить под вопрос, любезный двоюродный брат Cepera, и поскорей испустить на него декрет. Бояться его нечего. Социальное происхождение у него ниже среднего, я узнавал. И жена бьет его насосом от велосипеда».
— Теперь точка? — спросил Коська, утирая нос лиловыми пальцами.
Эти письма были для него сущим наваждением. Примерно год назад Панкрату Даниловичу стало известно, что его двоюродный брат Cepera стал большой шишкой: заместителем народного комиссара. Панкрат Данилович помнил Серегу смутно. Они учились вместе еще в прошлом веке в церковноприходской школе в Кимрах, и тогда будущий замнаркома прославился тем, что съел на спор Ветхий завет вместе с картонной обложкой и с кожаным корешком и стал на некоторое время (до прочищения желудка) ходячим олицетворением евангельского стиха от Луки: «Царство божие внутри нас».
Узнав от верного человека, что Cepera «прошел в дамки», Панкрат Данилович приказал Коське и Машутке называть себя на «вы» и, кроме усов, отпустил еще и подусники.
Сапожным делом он заниматься бросил, чтобы не кидать тени на казенного брата, и квартплату вносил по пяти копеек в месяц, как безработный. Днем он маялся от безделья, а после обеда выходил читать газету во двор, чтобы все видели. Жена его выбивалась из сил, стирала на чужих с утра до ночи и уговаривала мужа, чтобы он увез ее в Кимры, а Панкрат Данилович велел терпеть и говорил, что скоро ей вся улица позавидует. Он надеялся приучить двоюродного брата к факту своего существования и показать ему свою гражданскую ценность. В результате столичный родственник должен вызвать его в Москву, дать комнату и назначить на командные высоты.
А когда его назначат на высоты и Панкрат Данилович сосредоточится на новой должности, он справит зимнее пальто с широким поясом из шевра. После пальто он справит шевровое галифе и шевровые сапоги на высоких каблуках и, наконец, шевровые перчатки с раструбом, такие же, как у автобусных шоферов.
Предвидя заветный день, когда он выйдет на московский двор посидеть, весь в шевре, Панкрат Данилович принялся за воспитание детей, чтобы они не осрамились в первопрестольной столице. Машутке было велено говорить вместо «спасибо» — «мерси», а Коське — читать какую-то книгу, из которой были вырваны первые шестьдесят восемь страниц, а шестьдесят девятая начиналась словами: «барон, рыдая, вышел».
В Москву было пущено уже писем двадцать, но отклика не было, хотя на конвертах по диагонали каждый раз писалось: «Вернись с ответом!» Очевидно, двоюродного брата отвлекали происки английских империалистов. Но Панкрат Данилович твердо надеялся на облегчение международного момента и каждую неделю сочинял письмо.
Заклеив конверт, он надевал картуз с высокой тульей и отправлялся на вокзал, стараясь вышагивать возможно шире для сохранения обуви. На вокзале он опускал письмо в почтовый вагон, возвращался домой и несколько дней находился в приятном расположении.