CAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья
Шрифт:
А можетъ быть и не она. Я еще, такъ сказать, не ръшилъ для себя этой проблемы: существуетъ ли теперь въ природъ Сольвейгъ, хотя бы новая по внешности, но въ душъ та же, или вымеръ этотъ типъ, и легкомысленный въкъ нашъ создалъ жену изъ другого ребра? Иногда мнъ кажется, что Сольвейгъ только переоделась, но жива; только ноги ея по необходимости топчутъ наши мостовыя среди людской толкотни, но душа ея далеко, въ шалашъ на горъ, и въ ушахъ ея звучитъ его последнее слово: vente – жди; она выдаетъ билеты, или служитъ при лифтъ, или разносить письма, или пишетъ на машинкъ, или упаковываетъ снаряды, – но въдь это въ сущности то же, что нитка и веретено; и въ сердцъ у нея, если ты способенъ подслушать, ты услышишь пъсню и тъ же слова – «въчныя, прекрасныя и незамътныя». Это все мнъ кажется иногда. Но иногда мнъ кажется иначе: мнъ кажется, что передъ нами – совсъмъ другая женщина, у которой, насколько знаю, нътъ еще прообраза въ литературъ. Сольвейгъ въ сущности много разъ повторяется въ литературъ; иногда это – крестьянка, иногда принцесса; иногда прядетъ, иногда ничего не дълаетъ, одни поютъ, другия молчатъ, но у нихъ одно общее, – онъ «глядятъ на дорогу». Онъ тоскуютъ и ждутъ; въ этомъ вся душа ихъ; грустью въетъ отъ нихъ, иногда затаенной, иногда явной. Въетъ ли грустью отъ Сольвейгъ нашего времени? Глядитъ ли она на дорогу? Часто ли? Не разберешь…
Конечно, нътъ сомнъния, что Сольвейгъ нашихъ дней, – за исключениемъ исключений, тоскуетъ по своемъ воинъ, боится и молится за него, если умъетъ молиться. Но когда присмотришься къ женской толпъ
Причинъ этой перемены много. Одна изъ нихъ очень прозаична. Я отнюдь не хочу оскорбить память ибсеновской героини, «обосновавъ» ея психологию при помощи упрощеннаго марксизма; но все таки надо помнить, что поэтическая минорность ея настроений прочно опиралась на экономические неприятности, связанныя съ уходомъ мужчины, хотя бы и такого безпутнаго, какъ Перъ Гюнтъ. Уходъ мужей и братьевъ на войну означалъ когда то бъдность или прямо нищету, самоуправство сосъдей, полную беззащитность; каждая мелочь каждаго дня горько напоминала объ отсутствш кормильца и заступника. Эта сторона картины теперь сильно изменилась. Какъ во времена пещернаго человечества, опять война стала всенароднымъ заняпемъ, въ которомъ участвуютъ старики, женщины, дъти, кто чъмъ гораздъ; чъмъ страна культурнъе, тъмъ лучше и полнъе можетъ она использовать всъхъ своихъ людей, – и тъмъ больше денегъ сыплетъ она въ карманы, въ мирное время пустые. Уже стало избитой истиной повторять, что никогда не было столько денегъ въ рукахъ средняго и низшаго класса. Вздорожание жизни, по крайней мърв, здесь, на Западъ, далеко еще не поглотило этого избытка. Низшие классы, въ общемъ, никогда такъ хорошо не питались и не одевались. Передъ Сольвейгъ распахнулись внезапно возможности, о какихъ она мечтать не смъла; онъ, всячески выманиваютъ ее изъ шалаша и отвлекаютъ ея внимаше отъ дороги. Она можетъ прюбръсти шкафъ и кресло, она можетъ давать дътямъ молоко и сунуть имъ въ руку мъдную монету на леденцы; наконецъ,… она можетъ купить ту шляпу съ цветами со всъхъ сторонъ. Она ходить въ кинематографъ при каждой смене программы. Это относится не только къ простонародью. Все торговцы подтверждаютъ, что и покупательная сила средняго класса возросла. Экономисты качаютъ головами и скорбно говорятъ, что это – изобилие лживое и безпочвенное. Это къ дълу не относится: оно пока есть, оно чувствуется, и оно каждый день понемногу вплетаетъ въ пъсню Сольвейгъ мажорные тона.
Это – не единственная причина перемены. Вотъ еще одна – болъе щекотливаго характера; будемъ говорить о ней осторожно, обиняками. Она находится въ связи съ такъ называемымъ распадомъ быта, разрушетемъ устоевъ, ослаблениемъ семейнаго начала и другими подобными болезнями въка. Началось это задолго до войны; кто говоритъ – десятки лътъ тому назадъ, а кто – сотни (я говорю: тысячи). Но эта война, съ ея неожиданными особенностями, страшно ускорила процессъ. Разложеме «началъ» шло себъ медленно, открашивались крошки, отслаивались чешуйки, но не больше. Война сразу вылила въ мировой котелъ громадное ведро какой то страшно ъдкой кислоты. Давно уже людямъ такъ наглядно не показывали, что «все можно», что принципы, договоры, объщания, прогрессъ, традиции, свобода, гуманность, – все это труха, шелуха и чепуха. Все можно: можно топить женшинъ и дътей, сжигать людей живьемъ, выкуривать ихъ какъ гадюкъ изъ разсълины, выгонять сотни тысячъ народу на большую дорогу и гнать ихъ голодными чортъ знаетъ куда, въшать и бить, и насиловать. Это все уроки, это все заучивается наизусть и перерождаетъ совъсть человеческую. Но такое перерождеше всегда идетъ въ ту сторону, которую мы назвали мажорной. Большая чума всегда порождаетъ пиръ во время чумы. Въ Италии, въ безпокойный въкъ, когда на каждомъ шагу можно было получить ударъ ножомъ въ спину, мудрый государь написалъ безсмертныя слова: «Кто хочетъ веселиться, веселись, – что будетъ завтра, неведомо». Эта простая аргументация дъйствуетъ на людей непобъдимо, особенно когда ее намъ подсказываютъ не слова, а факты.
Вотъ разсказъ одного господина: онъ – подданный нейтральной державы, живетъ по дъламъ въ одной изъ воюющихъ державъ, сюда наъзжаетъ ръдко; ему нетъ 40 лътъ, онъ высокъ и одъвается элегантно. Онъ разсказалъ мнъ это въ одинъ изъ наездовъ сюда. Я передаю, конечно, своими словами. Въ томъ городъ, гдъ онъ живетъ по дъламъ, у него есть много друзей. Одинъ изъ нихъ – человъкъ немолодой, котораго только недавно призвали на войну. У него жена лътъ 32-хъ и дети. Уъзжая, онъ сказалъ моему знакомому: «Я ихъ оставляю подъ твоей защитой». Мой знакомый – порядочный человъкъ; онъ отнесся къ дълу честно, бывалъ въ домъ два раза въ недълю и оказывалъ г-жъ X. всякия услуги. Почти всегда онъ засиживался у нея долго, потому что она – женщина интересная и изящная, и они бесъдовали о разныхъ разностяхъ, между прочимъ иногда о войнъ и объ ея мужъ. Какъ Паоло и Франческа до той роковой страницы, они «были одни и ничего не опасались», – въ томъ числъ и самихъ себя. Мой знакомый – порядочный человъкъ и въренъ своимъ друзьямъ; г-жа X. выше всякихъ подозръний. Но они подружились. Они уже знали другъ о другъ всъ мелочи жизни и понимали другъ друга съ полуслова. Она разсказала ему свою молодость и биографию своего сердца до выхода замужъ; бюграфия ея сердца на этомъ остановилась. Биография его сердца была много длиннъе и имъла также страницы, совсъмъ недавно исписанныя. Все это они читали вмъстъ. Читать вмъстъ небезопасно. Франческа говоритъ: «Много разъ это чтение заставляло наши взоры встречаться и лица наши блъднъть». Но все это было въ порядкъ. Мой знакомый – порядочный человъкъ, и г-жа X. тоже; дружба съ такимъ ароматомъ чего то большаго, чъмъ дружба, все таки можетъ остаться хорошей дружбой, если онъ и она – благородные люди.
Все было въ порядкъ, пока вдругъ не подвернулась роковая страница. Кто ее написалъ, мы никогда не узнаемъ; этотъ таинственный авторъ, закутанный какъ чучело, въ выпуклыхъ очкахъ, пролетълъ въ ту ночь высоко-высоко надъ домами и швырнулъ внизъ четыре
Я передалъ это, какъ уже сказано, своими словами, и довольно далеко отъ подлинника; въ особенности боюсь, что конецъ я измъннлъ до неузнаваемости. Мне нужна была только иллюстращя къ разсуждению о томъ, какъ большая чума подстре-каетъ людей пировать. Этимъ я никакъ не хочу сказать, что г-жа X. – бытовое явлеше нашихъ дней. Можетъ быть мой знакомый – хвастунъ, и просто выдумалъ ее; наконецъ, читатель можетъ ръшить, что это я выдумалъ и его, и ее, и всю историю. Это все не существенно; притча, даже если она – правда, ничего не доказываетъ; она только разъясняетъ мысль, и делаетъ это осторожно.
…Самое курьезное оказалось то, что хозяйкина племянница и не думала играть пъсню Сольвейгъ. Когда я опять отворилъ дверь, она какъ разъ опять начала свою пьесу сначала, и черезъ двъ минуты я понялъ свою ошибку. Я давеча слишкомъ поторопился захлопнуть дверь. Дъйствительно, первые такты напомннаютъ пъсню Сольвейгъ; но потомъ идетъ совсъмъ другая музыка. Эту вещь я слышалъ въ кафе-шантанахъ; она называется «Послъднее танго». «Подъ знойнымъ небомъ Аргентины я съ ней, подъ звуки мандолины, плясалъ послъднее танго»… И все таки первые такты удивительно похожи. Сознательно ли обокралъ кафе-шантанный композиторъ Грига? Или же есть какая то связь, какой то законный для нашего времени переходъ отъ скорби къ модному танцу? Не разберешь.
ТРИ ИСКУССТВА
Однажды три друга заспорили, что такое искусство и въ чемъ верхъ искусства.
Одинъ сказалъ:
– Искусствомъ я называю только искусство поэта. Живопись даетъ краски, музыка даетъ звуки, ваяние – формы, архитектура – синтезы формъ; но искусство поэта даетъ все это вмъстъ и еще многое. Я бы отдалъ все на свътъ, чтобы родиться поэтомъ. Я бы согласился тогда оглохнуть и ослъпнуть, потерять объ ноги и правую руку. Я проводилъ бы дни въ темнотъ и молчании и рождалъ бы стихи. Это должно быть нестерпимое наслаждете пополамъ съ нестерпимой мукой – присутствовать при томъ, какъ въ твоей головъ, почти независимо отъ воли твоего сознашя, подбираются равнозвучныя слова, сначала мечутся въ безпорядкъ вихремъ, потомъ постепенно осъдаютъ, перетасовываются и складываются въ стройный ладъ. Я бы диктовалъ свои стихи людямъ и былъ бы счастливь. Я даже думаю, что могъ бы онъмъть, утратить последнюю нить общения съ людьми, и все же былъ бы счастливъ. Я въ каждый мигъ ощущалъ бы свое могущество, свое самодержавие. Ощущалъ бы, что въ моей власти то, чего никто другой не можетъ. Я творю изъ «ничто», какъ самъ Богъ, и то, что я творю, совершеннее созданий божиихъ. Божьи творения всъ представляютъ только отдаленную степень приближения къ идеъ; мои творения очищены отъ примесей дня и факта, я создаю чистую идею. Я сужу Бога, природу, царей и героевъ, и на мой приговоръ нътъ апелляции – потому что онъ бронированъ рифмами. Пройдутъ столътия, а моя рифма будетъ жить. Будетъ жить, если даже люди ее забудутъ, или затеряется книга, гдъ она была записана! И если даже я онъмъю и никто не услышитъ и не узнаетъ моей рифмы, кромъ одного меня, она все же будетъ жить въчно! Ибо рождение рифмы въ душъ поэта есть актъ, запечатленный въ незримыхъ протоколахъ мирового движешя; какое дъло вселенскому Духу до того, слышали ль эту рифму ушныя раковины какихъ-то человъчковъ на какой то планетъ!.. Я не умъю все это передать, какъ надо, словами, но я чувствую: верхъ искусства – это искусство поэта.
Другой сказалъ:
– Этой философии я не понимаю. Вселенский Духъ, мировое движение – все это не для моей скромной головы. Для меня искусство неотделимо отъ аудитории; то, чего никто не видитъ и не слышитъ, не есть для меня искусство. Искусство есть то, что движетъ сердцами людей; и потому верхъ искусства для меня – человеческая ръчь. Если бы меня накануне рождения спросили, какимъ я хочу быть художникомъ, я бы сказалъ: хочу быть ораторомъ. Помните вы описание оратора у Гейне, въ письме изъ Англии? Оно изумительно. Только одна деталь мъшаетъ: его ораторъ маленькой, невзрачный человекъ. Это нехорошо. Греки не пустили бы его на кафедру. Ораторъ долженъ быть Каlоs 'agathos, рослый, статный, мужественный, плечистый, широкобородый, съ голосомъ, въ которомъ звучали бы все ноты – отъ шелеста ветерка по трав до грохотовъ обвала. Онъ всходитъ на трибуну лъниво, апатично, на лице усталость, въки полуопущены; первыя слова его неловки, негладки, полны запинокъ, и лишь понемногу онъ оживляется и овладъваетъ вопросомъ. Онъ анализируетъ и критикуетъ. Онъ логиченъ, корректенъ и сухъ; онъ приводитъ факты, сопоставляетъ цифры, напоминаетъ, уличаетъ; онъ очень обстоятеленъ и даже немного скученъ. Но постепенно въ его критикъ начинаютъ прорываться саркастичесюя нотки; сначала одна безобидная шутка, потомъ другая – несколько ъдче, третья совсъмъ уже злая, и вдругъ передъ вами совершенно новый человъкъ: онъ уже не разсуждаетъ – онъ издевается. Онъ за ухо, двумя пальцами, переводить своего противника изъ одного смъшного положения въ другое; онъ обнажаетъ абсурды, которые скрыты въ тезисахъ противника, онъ двумя мастерскими штрихами шаржируетъ его слабые стороны, и каждая фраза его упирается въ хохотъ собрата. И тогда вдругъ обрывается насмешка – мгновение паузы – и вдругъ передъ вами третий человъкъ, человъкъ великаго гнъва. Онъ не разсуждаетъ больше, онъ больше не шутитъ – онъ негодуетъ. Низкий голосъ его глухо и подавленно рокочетъ, словно потокъ, который еще не вырвался; и вдругъ потокъ раздираетъ скалы и низвергается всей своей дикою массой на головы обреченныхъ; тогда низкий голосъ беретъ себъ полную волю и гремитъ надъ собраниемъ, заставляя плечи ежиться и волосы на полулысыхъ макушкахъ шевелиться. И долго грохочетъ онъ, обрушивая черезъ равные промежутки тяжкие, гулкие удары, на которые снизу толпа въ экстазъ, почти въ безпамятствъ отзывается взрывами рукоплесканий, топота и воя, – пока не ослабъютъ постепенно страшные раскаты и не заиграетъ изъ-за тучъ радуга примирения. Новый, четвертый человъкъ стоитъ на трибунъ: мужъ доброй надежды. Онъ забылъ сарказмъ и горечь, и гнъвъ: онъ въритъ въ светлое завтра. Какъ органъ въ хороши праздникъ, такъ звучитъ теперь глубоки голосъ – «голосъ, шуму водъ подобный», вешнихъ водъ; и трели жаворонка, и шорохъ почекъ, и незримый ростъ травы, и вся гамма весны слышится въ немъ, и такъ кончается ръчь… Впрочемъ, у Гейне это лучше описано, совътую прочесть.