Цемент
Шрифт:
И, если бы не было домашнего запаха, — не было бы той тишины, которая дремала в стародавних стенах, впитавших в себя всю историю его жизни. Только мебель и скарб были свалены по углам недавним квартирным уплотнением.
Из пухлой белизны подушки смотрел на Сергея пергаментный череп с черными косицами, прилипшими к яминам щек. Он на цыпочках подошёл к постели, долго вглядывался в лицо матери, чужое, никогда не виданное раньше, взял ее руку и почувствовал призрачный трепет в ее пальцах.
И эта рука, и этот череп в чёрных косицах — чужие и родные до слёз. Вдыхая запах былого гнезда,
Мать, немая, молча и пристально смотрела на него мутной глубиной умирающих глаз.
А он, Сергей, молчал и ждал шепота матери. Не голоса, не крика, а — шепота. И не было шепота, были только глаза, с влажными ресницами.
Сергей почувствовал, что около него остановился Дмитрий. Он оглянулся и встретил вызывающе-насмешливый взгляд. Этот бравый полковник с пустым рукавом был налит жизнью, широк костью и казался красиво-хищным в излучинах бровей и изгибе хрящеватого носа.
Рука матери упала на постель.
Отец улыбался, не угашая ясного взгляда.
— Как странно, что вы — мои дети! И как странно, что вы оба — чужие… чужие и мне и себе!
Дмитрий засмеялся и сказал:
— Как видишь, Сережа, отец по-прежнему балаганит, как старик Диоген в бочке. Он питается только мухами и своими словами. Он безгрешен, как воробей, и я его очень люблю…
Сергей выдержал взгляд брата и спросил строго:
— Где ты был до сих пор? В эти годы о тебе не было слышно.
— Не скажу. Я все равно совру тебе или скажу не то, что нужно. Полковник с германского фронта, инвалид, а теперь — гражданин без определенных занятий.
Дмитрий быстро взял руку матери и поцеловал, и этот поцелуй потряс больную, как удар. С немым ужасом смотрела она на него, как будто хотела крикнуть о помощи.
Дмитрий опять засмеялся и взял под локоть Сергея.
— Я давно не видел тебя, Сережа… с юных лет… Давай поцелуемся, что ли…
Сергей со смутной тревогой отошел от него к отцу.
Дмитрий повернулся налево кругом и вышел, блеснув бритым затылком.
По широкому лбу отца прорезались две глубокие морщины. Дрожащею рукою он затеребил бороду и норовил положить ее в рот, но она вырывалась.
Бледный, с жалкой улыбкой, он припал к стене.
— Что с тобою, батя?
— Будь стоически тверд, Сережа. Побольше спокойствия и мудрости. Но иногда и стоик бывает рабом своих чувств. Умей изучать людей из-за щита… из-за щита, Сережа!..
Мать с предсмертным безумием поднялась на локоть и опять упала — растаяла в подушке. И в глазах ее были покорность и ужас.
— Сережа… родной… единственный… мне — хорошо… о папе… папу… любить…
Потрясенный, Сергей молча поцеловал мать. Эти ее глаза навсегда — так почувствовал Сергей — ранили его душу. Медленно вышел он из комнаты на крыльцо и, ускоряя шаги, пошел по аллее к калитке.
На улице, у забора, он столкнулся с Дмитрием. Брат держал в кармане казачьих шаровар и смотрел на Сергея прищуренным взглядом.
— Моё почтение, Сережа! Мы еще увидимся… Не правда ли? Мы скоро увидимся, мы увидимся при другой обстановке, Сережа… И тогда поговорим с тобою всласть… Мое почтение!..
Он чопорно поклонился и оскалил зубы. А глаза не смеялись: они кололи Сергея своей прищуркой.
VIII. ГОРЯЧИЕ ДНИ
1. Рабочая кровь
Дни горели солнцем и зноем и насыщены были хлопотами, делами, горячкой, а ночи как-то не запоминались. Обливаясь потом, бегал Глеб в совпроф, в окружком (немедленно созвать общегородское партийное собрание!), в учпрофсож (товарищи, толкайте подачу цистерн к нефтеперегону!), в заводоуправление, в машинные корпуса завода — там Брынза, там дизеля, готовые к работе…
По обыкновению Лухаву в совпрофе не заставал. Лухава не мог сидеть в стенах совпрофовской комнаты. Каждый день с утра до ночи он носился по профсоюзам, по предприятиям и на месте входил во все мелочи производства и жизни рабочих: устраивал экстренные заседания, улаживал конфликты, крыл матом лодырей и записывал на красную доску героев труда. Стремительно врывался в учреждения, в хозорганы, продорганы, пухом взбивал бумаги, приказывал, требовал, зажигал, вызывал бури восторгов. И никогда не был измучен, не знал переутомления, только в глазах неугасимо горели огоньки лихорадки. Вот чем вошел он в души рабочих!
Жидкий всегда радостно встречал Глеба, и азиатские ноздри его дрожали от волнения. А Глеб с задранным шлемом кричал в негодовании:
— Когда же мы, товарищ Жидкий, доберемся до этих крыс в совнархозе? Ведь на каждом шагу — саботаж, на всякую мелочь приходится затрачивать не часы, а дни, недели… Хоть бы для острастки схватил предчека за шиворот какого-нибудь прохвоста… Вызови Шрамма, товарищ Жидкий, и сдери с него желтую шкуру…
Жидкий выходил из-за стола и дружески подхватывал его под руку.
— Бушуешь, громобой!.. Зачем так много огня? Ведь сгоришь надорвешься… Скоро же ты забыл, как работал в армии. Надо уметь руководить — организовать и расставить людей. Бери пример с Бадьина.
— Сам бери пример с Бадьина, ежели завидуешь ему.
— Не хочу.
— А мне вот охота всех этих Шраммов и Бадьиных выгнать из кабинетов и запрячь их в живую работу. Ведь ты подумай, товарищ Жидкий, какая механика: заводоуправление спаяно с совнархозом, совнархоз кивает на заводоуправление, заводоуправление — на совнархоз, совнархоз — на промбюро, на главцемент… И ничего в этой свалке не разберешь. Как же тут не беситься, не бушевать?.. С каким удовольствием растоптал бы я этих мокриц!..
— Ничего, друг… и до них доберемся…
— Да ведь силы напрасно сгорают — силы и время. А какой это дорогой материал!..
Жидкий смеялся и хватал Глеба за плечи:
— Родной мой, я и сам бушую, у самого душа горит… Может быть, поэтому я и люблю-то тебя, этакого черта… Но не в этом дело, сударь мои: нельзя размениваться на мелочи. Не забывай, что мы — коммунисты; мы совершаем революцию, социализм строим. А это — огромная, страшная борьба. На нашем пути — миллионы препятствий: и открытые и скрытые враги, и множество всяких пережитков… А потом — разруха, голод… Все приходится делать заново и по-новому. Это не простое восстановление, не ремонт — нет, — это созидание такой системы жизни, о которой веками мечтало человечество.