Цемент
Шрифт:
Чибис щурился улыбаясь. И когда открывал ресницы, смотрел на Глеба ясным ребячьим взглядом. Но в глубине зрачков искрились жгучие капельки. Такие глаза не спят по ночам, они видят сквозь стены.
— Приеду к тебе на завод и — покупаемся… прямо с мола… люблю глубину… волны люблю… А тебе — как? Ничего в волнах не видно?
— Я с удовольствием бы взял на мушку кое-кого из наших хозяйственников… например, предсовнархоза… Вот тип, этот Щрамм! Я его сейчас крыл у предисполкома. И хоть бы что… Истукан! Я его жарю, а он бубнит: промбюро, промбюро… Даже Бадьину стало совестно.
— Даже
Чибис смотрел на море, на горы, на облака, реющие над морем снежными сугробами, и лицо его вдруг постарело от переутомления.
— Ты кого предлагаешь в охотники за совнархозом? Имей в виду, что самые умные и исполнительные работники — это дураки. Они умеют видеть и брать…
Чибис опять улыбнулся и прикрыл глаза ресницами.
— Шрамм — механический коммунист, а за свой аппарат может умереть, как деревяшка. Но дураки умеют мутить чистую воду… Ты знаешь, что такое необходимость, Чумалов? Чувствовать ее — это одно, а знать — другое. Но необходимость как знание, слитое с чувством, — это уже свобода. Сумей необходимость обратить в собственную мысль, и ночи не будут пугать тебя призраками.
Глеб со смутной тревогой смотрел на Чибиса, и ему чудилось, что голова Чибиса растет, раздается в костях, трещит под напором мозгов.
— Товарищ Чибис, что ты будешь возражать против Жука? Он лодырничает. Надо запрячь его в работу. По-моему, он самый подходящий дурак. Пусть партком командирует его в райлес.
— Вот. Пришли его завтра ко мне. Возьми себе постоянный пропуск.
У двери Глеб обернулся.
— Товарищ Чибис, ты видел Ленина?
— Ну видел… пусть видел… Что же из этого следует?.. А если не видел?..
Чибис сердито отвернулся.
— Я вот не видел его, товарищ Чибис, и мне кажется, что я не пережил самого главного. Если бы я увидел и услышал его, я открыл бы себя заново. Выразить этого не могу — беден словами… Но тогда бы и слова у меня были иные…
— Это какие же — иные? — строго и насмешливо спросил Чибис.
— Большие и глубокие, товарищ Чибис.
— А ты больше делай, чем говори… Борись не щадя сил… организуй труд… боевые задачи решай, как велит партия… Слышишь?.. Тогда и Ленин будет перед тобою во всем облике… Иди! Не забудь взять постоянный пропуск. Я сейчас позвоню.
VII. ОТЧИЙ ДОМ
1. Книжный червь
По серому карнизу, над тремя облезлыми колоннами, на камне вырезаны были рельефные слова: «Народный дом». А за колоннами, на огромной дубовой двери в трещинах четким квадратом белела бумага. Сергей поднялся по выщербленным ступеням я близоруко уткнулся в исписанный лист. Рука отца… Что-то старческое и очень торопливое улыбалось ему в запутанном сплетении букв. Через сердце прошла волна грустного
Библиотекарша Верочка, его бывшая ученица, всегда изумленная и растерянная, нашла его в городе (только она может его находить). Никогда она не умела с ним разговаривать и всегда нервно дрожала. Встретив его, она пролепетала:
— Я, Сергей Иваныч… я искала… Я — от Ивана Арсеньича. И так рада, что увидела!..
И в руках дрожала бумажка.
— Ну, как он, Верочка?..
— Иван Арсеньич?.. Ах, если бы вы знали!.. Я вижу вас, и я счастлива…
И улыбаясь, не сводила с него круглых сияющих глаз.
— Вы всё ещё в библиотеке, Верочка? Еще не надоел мой батя своей болтовней о всяких глубоких пустяках?
Он развернул записку и не заметил, как Верочка исчезла.
Старческим детским почерком отец писал:
«Сын мой, когда подумаешь, что бытие определяется сознанием, — это великая победа моей бессмертной мысли над капризами становления. Но когда почувствуешь примат бытия над сознанием — ничтожен есть в гордыне своей человек. Почему сие так — узнаешь, когда найдешь в себе мужество зайти ко мне в книжную храмину: хочу тебя видеть по обстоятельствам ничтожным, а посему и жутким (ничтожное — всегда жутко). Сижу в капище, среди книг (они шевелятся, как тараканы), улыбаюсь и читаю Марка Аврелия. Книжный червь и, волею случая, твой отец».
И когда Сергей читал эту записку, сам улыбался.
Шел он в библиотеку с тревогой и смутным предчувствием. Видел голову отца, такую же лысую, как у него, с пепельными волосами в пышном ветреном разлете, и бороду — торчком вперед, под прямым углом к подбородку. Что-то ребячье было в его голове — и что-то дряхлое и беспокойное.
Через прохладный сумеречный вестибюль, угарно смердящий мышами, Сергей прошел в огромный зал с далекими рядами книг на полках и невнятными вихрями шорохов.
В этом зале когда-то был кинематограф и пол спускался немного покато. Два узких окна давали очень мало света, и помещение казалось сарайно-храмным. И тишина была тоже храмная, древняя, насыщенная тлением. Не было стен, а только — книги от пола до потолка в струящихся параллельных рядах. Зачем так много книг? Разве можно прочесть их человеку за короткую пору его сознательной жизни? Не потому ли они так плотно сжаты на полках, что человек устрашился их множества, грозящего пожрать его жизнь, жадную до солнца?
Верочка смотрела из-за вороха книг на прилавке и улыбалась в восторженном изумлении.
— Сергей Иваныч!.. Я сейчас… Иван Арсеньич!.. Ах, как это чудно!..
Посреди комнаты стояла иконостасом многоэтажная полка, а из-за нее смотрел на него издали седой отец в длинной холщовой блузе. И когда шел к нему Сергей по наклонному полу, сдерживая несущий шаг, увидел, что отец — босой и ноги покрыты пылью и струпьями.
— Любишь, любишь — вижу… Проходи ко мне в алтарь садись. Такие глаза у тебя были еще в детстве — глаза задумчивого отрока.